До покоса тащились проселочной дорогой, петляющей между опушками красного и белого леса.
Погожесть, солнце, и звонкая, пезучая тишина необозримых просторов. Воздух, как медовуха: пьянит, клонит ко сну.
Филя подвернул к стану. Треугольный шатер, обложенный сверху берестой, из которой осенью будут деготь гнать. Пепелище с кучей хвороста. Треногий таган для варки обедов. В трех шагах журчит Малтат, заросший багульником и черемушником.
Оказалось, что Тимоха не умеет держать литовку.
– Гляди, как черенок брать в руки, – взялся учить отец. – Вот эдак бери ее, милушечку косоротую, и иди по травушке-муравушке, только свистеть будет. Сила у те, слава богу, есть. В мою кость выпер.
Дюжие, привычные к пудовому молоту руки Тимофея крепко взялись за черенок литовки. К вечеру с непривычки набил кровяные мозоли. Отец велел перетирать в ладонях сухой пепел, чтоб быстрее наросла рабочая кожа.
Закончили косьбу поздно. Поужинали врозь. Филя с отцом сотворили вечернюю молитву, а Тимофей в укромном уголке за станом умял свою долю обеда и тут же свалился спать. Отец укрыл его половиком и долго сидел подле сына, глядя на его курчавую русую голову.
На другой день к обеду явилась Степанида Григорьевна, притащила на горбу два туеса свежего молока, кусок тайменя в полпуда и сейчас же наварила ухи, стараясь угостить лучшим куском меньшого сына.
Мордатый Филя набычился:
«Ежели припаяется к дому Тимка, ополовинят меня, леший. Надо бы отворотить тятеньку от Тимки».
С того и невзлюбил меньшого брата, косоротился.
Как только утренняя зорька румянила синюю полость погожего неба, сразу, без разминки, вскакивал Прокопий Веденеевич и брался отбивать литовки. Степанида Григорьевна что-нибудь варила в прокоптелых котелках, а потом, плотно позавтракав, выходили в пахучее разнотравье, и по увалам, логам мягко, со свистом пели косы: «Вжик, вжик, вжик».
Прокос за прокосом.
Впереди шел Прокопий Веденеевич, неутомимый, сильный, костлявый; за ним – чувал спины Фили, за Филей – поджарый, в отца плечистый Тимофей в синей рубахе, а следом мать – пыхтящая, тяжелая, вся мокрая от пота, в непомерно длинной холщовой юбке, путающейся в ногах.
Перемежались дни. То прыснет дождик, то опять проглянет горячее солнышко, то морок простоит весь день.
В ясные дни собирали сено деревянными граблями и метали в копны.
На исходе недели Степанида Григорьевна до того разморилась, что слегла под телегой, и, как ее ни ругал Прокопий Веденеевич, не поднялась.
– Нету силы моей, Прокопий. Хоть прибей.
– Истая колода! Чтоб тебя разорвало, холеру! Ступай домой тогда и пошли двух копневщиков из поселенцев. Да не наговори лишку, когда будешь рядиться. Хватит им того, что жрать будут мой кусок хлеба. И Меланью отправь на покос. Поди, отлежалась.
По вечерней прохладе Степанида Григорьевна ушла в деревню, а на другой день подошла Меланья с малюсенькой грудной дочкой Маней и с белоголовой, тоненькой, как лучинка, внучкой бабки Мандрузихи Анюткой, которую Меланья взяла в няньки. Пришли коппевщики – босоногие подростки в холщовых шароварах. Прокопий Веденеевич сразу же определил парнишек в угол безбожника Тимохи, чтоб не опаскудили стана.
Впервые свиделась Меланья с деверем Тимофеем. До чего же он красивый парень! Смутилась, опустились руки вдоль тела и, потупив голову, отошла от Тимофея.
Улучив минуту, свекор предупредил невестушку:
– С Тимохой в разговор не вступай, слышь. Потому – безбожник.
– Ой, как можно так, тятенька? Грех-то, грех какой!
– Грех его, не наш. Ему и ответ держать перед богом. Филя, в свою очередь, высказал такую догадку:
– Ишшо неизвестно, может, с нами вовсе не Тимоха, а нечистый дух, оборотень.
– Свят, свят, свят! – истово крестилась перепуганная Меланья, боясь глянуть в ту сторону, где спал с конневщиками деверь Тимофей.
Неделя выдалась редкостная. Ни гнуса, ни комарья – пекло солнце. Курилось синюшное марево, будто от земли к небу тянулись шелковистые голубые волосы.
С обеда начали метать два зарода. Филя с Тимохой в низине, возле берега Малтата; отец с Меланьей на взгорье, у старой березы.
Меланья подавала сено на зарод, стараясь изо всех сил. Слабели руки и ноги, а свекор поторапливал:
– Эй, живо мне! Еще, еще! Што ты суешь навильник, будто три дня не ела? Живо, грю!
У Меланьи свет мутился в глазах. Поднимая трезубыми березовыми вилами сено на зарод, покачнулась и упала без памяти.
Свекор, утаптывая сено наверху, заорал:
– Чаво там замешкалась, холера? Слышь, што ли? Никакого ответа.
– Меланья!
Меланья не поднималась.
Старик винтом слетел с зарода и, подскочив к Меланье, пнул ее броднем в живот. И еще раз, и еще.
– А-а-а-а, тятенька!..
– Вот тебе! Вот тебе! Стерва, не баба. Разлеглась!
– Тятенька-а-а-а!..
– Штоб тебе провалиться скрозь землю, лихоманка! На крик прибежали Тимофей с Филей и подростки-копневщики.
Меланья, ползая в ногах свекра, жалостливо, сквозь слезы стонала:
– Не бейте, тятенька! Не бейте! Силов нету-ка! Голова идет кругом!..
– Ах ты погань! Ставай, грю! – И еще раза два пнул невестку, та скорчилась.
К отцу подскочил Тимофей. Лицо в лицо, как молнии скрестились.
– Ты что, очумел, отец? Не видишь, что ли? Кого ты поставил с вилами? А ты что смотришь, Филя?