– Ох, силен ты, Тима! Я бы, ей-богу, умерла под таким навильником.
– Мужчине – мужское, женщине – женское.
– Кабы все так думали.
– Настанет пора, не думать, а делать так будут.
– Не будет такого никогда.
– Почему не будет?
– Да потому, что мущина завсегда сумеет закабалить бабу. Разве Филя мой другим будет? Ни в жисть. Бревно и есть бревно.
– Филю ждет хорошая мялка. Харю бы ему набок свернуть за такое отношение к тебе.
– Если так, подсади меня на зарод. А то ты развел его па пятнадцать копен, а осталось семь. Как верх сводить будем?
– Ну, лезь…
Меланья подошла лицом к зароду и протянула руки вверх. Тимофей легко приподнял ее и, удерживая на ладони, на шаг отошел от зарода.
– Што ты, Тима! Увидят наши.
– И черт с ними.
– Ужли я совсем не тяжелая?
– Пуда три будет.
– Хоть бы разочек вот так подержал меня Филин, – тихим суховеем прошелестели слова Меланьи, опалив щеки Тимофея.
– Ну, ну, лезь!..
Много ли женщине надо, чтобы согреть сердце, если до того она не чувствовала ни ласки, ни внимания, ни любви…
Сердчишко Меланьи будто омылось теплой водой; стало легко и приятно, радостно. И небо такое высокое и прозрачное. Ах, если бы вся жизнь пролетела в такой благости, как один миг с Тимофеем на метке зарода!..
На паужин собрались у стана. Филя с отцом совещались: ехать или нет на сельский сход?
– От нас на той сходке прибытку не будет, – порешил Прокопий Веденеевич. – А мы вот передохнем, а потом ишшо попотеем, а зимой пузо на печке погреем. От того – прибыток.
Тимофей ушел на речку купаться. Забрел в глубокое улово по шею и, не умея плавать, держась рукою за коло-дину, окунулся с головою. Спугнул лиловый ломоть хариуса, пытаясь схватить домоседа за хвост. Вскарабкался на колодину, посторожил хариуса и, не дождавшись, вышел на травянистый берег.
«Война! Нешуточное дело. Погреешь пузо! – думал он, натягивая городчанские суконные брюки и простиранную синюю косоворотку с перламутровыми пуговками по столбику. Перетянул живот лакированным ремнем с пряжкою. Кося глазом на медного двуглавого орла, поморщился:
«Во имя орла, что ли, цедить кровь из немцев?»
Прокопий Веденеевич отбивал Меланьину литовку: «Как бритва будет. В дождь самое время травушку положить за Коровьим мыском». Глянул на Тимоху через плечо, насупился:
– Аль на войну рвешься, политик?
– Надо сходить, послушать, что там за «манифест» царя.
– Эко! Печатка царя не про тебя, должно.
– Еще неизвестно, какая будет война. Кайзер насел на Францию, только перья летят, как из курицы. На пароходе газету читали.
– Люто?
– Силу германец собрал большую. Если он повернет ее на Россию, всех припечет.
– Филаретовой крепости держись – не припекет. Из корня Боровиковых за царя никто не хаживал с ружьем. Тайга – вот она, милушечка. Сколь там разных скрытников проживает! Иди к ним – и вся недолга. Дядя твой там, Елистрах, спасает душу. Молитва – не пуля, лоб не прошибет.
– Существительно, – охотно поддакнул Филя. Когда Тимофей скрылся за увалом, Филя вспомнил:
– Кабы не тот поселенец, тятенька, я б Тимоху двинул в затылок.
Прокопий Веденеевич сверкнул льдистым глазом:
– На што доброе, а в затылок-то ты горазд, Филин. Ты вот столкнись с ним грудь в грудь. Жоманет – и дух из тебя вон. Силища в нем, как в сохатом.
Обескураженный Филя нацедил из лагуна ковшик перебродившей медовухи и выпил «во здравие собственного тела».
Сизо-черная туча, клубясь и пенясь, дулась, ширилась, захватывая полнеба, до огненно-белого солнца.
Тимофей бежал вниз со склону горы, как молодой лось, откинув назад голову и раздувая ноздри от избытка силы. В рот бил горячий воздух.
Стаями перелетали воробьи.
Гулко ухнул вдалеке гром, будто кто ударил обухом топора в дно опрокинутой бочки.
Вслед за первым ударом грозы прямо над головою отполированным лезвием кривой шашки сверху вниз и наискосок в землю резанула молния, и брюхо нависшей тучи лопнуло за Амылом. Космы тучи, будто растрепанные черные волосы, тащились за рекою по верхушкам зубчатой стены ельника. Там лил дождь. А над головою жжет солнце. В затылок, в спину, в лицо и шею. Припекает, как от печки. Ветер бил в правую щеку, раздувал подол рубахи.
В Белой Елани, на стыке поселенческой стороны с кержачьей, возле каменного магазина Елизара Юскова с разрисованной вывеской: «Всякая манухфактура и так и бакалея разна», стоя на крыльце у закрытой двери, обитой жестью, тощий и кадыкастый волостной писарь из казачьего Каратуза, тупо и безнадежно оглядывая головастую, пеструю, туго сбитую толпу (лопатой не провернуть), напрягая глотку, заорал на всю улицу:
– Ми-и-ило-о-ости-и-ию бо-о-о-ожи-и-ей…
И толпа – холстяная, глазастая – ударила в лоб крестом: кержаки – двуперстым, поселенцы – щепотью.
«Милость божия» для всех была единая…
Карабкаясь на Сохатиную горку, волновались от ветра старые сосны. Пучки лучей процедились сквозь мякоть тучи, как молоко сквозь сито, и вовсе скрылись. Сразу потемнело и дохнуло свежестью. Вершины сосен клонились к горе в одну сторону, а березы по увалу шумели и качались.
Ударил ослепительно белый свет, и в тот же миг какая-то чудовищная сила швырнула Тимофея на обочину дороги. Тимофей не слышал, как рванул гром и как от огромной сосны на пригорке во все стороны полетели сучья, и ствол сосны расщепился от вершины до комля на много кусков.