– Как же я мог не слышать про Филарета, если сам из его корня? И в революцию верю, конечно.
Девушка стояла возле двери, окрашенной охрой. Запомнилось: на желтом – белое, слепящее.
– Вы – Тимофей Боровиков?
– Он самый.
– Бабушка вас очень ждала.
– Вы ее внучка?
– Внучатая племянница. Или правнучатая даже. Тимофей от неожиданности чуть не свистнул.
– Может, вы дочь урядника Юскова? – И сразу почувствовал боль в плече и в боку.
– Что вы! У дяди Игната нет детей.
– Чья же вы Юскова?
– Елизара Елизаровича. Дарья. Что так поглядели?
Боль в плече усилилась. Тимофей попробовал поднять руку выше головы и не смог.
– Здорово меня ударило. До сих пор в ушах звенит.
– Еще сказали, что не боитесь грозы.
– Я сказал: гроза – не урядник. Если бы и убило – просто случайно. Другое дело – урядник. Он бы не промахнулся.
Дождь перестал; тучу пронесло; откуда-то из-за берез сочились закатные лучи солнца.
– Где же бабушка? – промолвила Дарьюшка. – Наверное, к поселенцам ушла со своими травами. Она всегда так: то лечит, то утешает. Если бы все были такими, как бабушка Ефимия, хорошо бы жилось на свете, правда? А вот и она!..
Бабушку Ефимию с ее приживалкой Варварой поселенцы привезли на телеге. Завидев Тимофея с Дарьюшкой, бабушка Ефимия что-то сказала Варваре, и та быстро поднялась на крыльцо, отомкнула замок.
Начались хлопоты с чаем, общие и личные воспоминания, разговор о манифесте царя, о войне.
Ефимия глядела на молодых, думала: «Неисповедимы пути сердца человека к человеку!» Куда можно было скрыть смущенье Дарьюшки, когда она вдруг переглядывалась с Тимофеем? «Мои, мои глаза у лебедушки, – радовалась Ефимия. – Дай бог, чтоб святостью любви засветились божьи свечечки в глазах Дарьюшки. Полюбить бы ей Тиму? Чем не пара? И сам собою красив, и умом господь не обидел. Беден? Оно и хорошо, ладно. Чист и светел, как рождество Христово. Надо бы Дарьюшку приобщить к «Песне Песней». Псалмы Давидовы пусть не читает, а вот «Песнь Песней» – назубок заучит. Вот уж поставлю я шиш под нос Елизарке-индюку. Выхвачу у него из-под носа любимицу – пусть попляшет». Все остальное время вечера она думала об этом.
С тем и заснула старуха.
Удивляла Дарьюшка, недавняя гимназистка, переменчивая, дотошная, ищущая заветный красный огонек – таинственный и загадочный, как сокровенная мечта о счастье.
Ей все хотелось знать. И в какой партии состоял Тимофей в городе, и о чем разговаривали на подпольных сходках, и кто такой Маркс, и что за «Коммунистический манифест», за который Тимофея посадили в тюрьму, и самое главное – не отступит ли сам Тимофей от революции.
– Угадайте, где мы вчера были с бабушкой? Под вашим тополем! – вдруг сообщила Дарьюшка. – Сидели там и говорили про раскольников. Я слушала бабушку и все думала, думала. Жутко под тополем. Очень! Такие мысли лезут в голову. А вы не отречетесь, а?
– Нет. От чего мне отрекаться? Богатства у меня нет. Одни голые руки. Но по двенадцать часов мантулить за гроши не согласен. И с жандармами мириться тоже не хочу.
– А если к вам свалится миллион?
– С неба, что ли?
– Пусть с неба.
– Ко мне не свалится. Надо мною небо дырявое. Потом Тимофей рассказал про стычку с отцом на покосе, и Дарьюшка окрестила его Микулой Селяниновичем. Над Филей хохотала от души и хлопала в ладоши. «Ваш Филя переживет всех нас, вот вам крест!» – И перекрестилась.
Им было хорошо и весело. Коротенькая ночь – первая ночь мировой войны, сблизила их.
– Светает, – тихо воркнула Дарьюшка и, глянув на Тимофея, вспыхнула до черных волос.
Когда Тимофей ушел, Дарьюшка накинула на плечи оренбургский платок и, открыв створку в горнице, села на подоконник. Жаркая, трепетная, молчаливая.
«Он еще угловатый, но хороший, откровенный и без вранья», – будто кто шепнул Дарьюшке.
«Кто?» – спросила себя Дарьюшка.
«Микула Селянинович!»
И, ткнувшись лбом в косяк, заплакала.
Печаль девичья солью омывается.
«Я – белая птица!» – твердила Дарьюшка слова Тимофея, испытывая приятный озноб, словно кто влил в нее ковш хмельной браги. Кровью било в виски, сладко ныло сердце.
Тимофей в этот момент летел к дому не чуя под собою ног. Нечто новое, необозримое, сильное заполнило его сердце.
У юности во все времена свои непреложные неизменные законы.
Тесно стало Дарьюшке в отцовском богатом доме в Белой Елани. Отец – Елизар Елизарович Юсков, миллионщик, пайщик Енисейского акционерного общества промышленности и торговли, владел двумя паровыми мельницами, торговал скотом с Урянхаем, имел в Минусинске крупчатную мельницу, был в деле с золотопромышленником Ухоздвиговым. Братья Елизара – Игнат-урядник, Михайла, Андрей и Феоктист – слыли на деревне за богатых хозяев. Кержаки побаивались Елизара не менее господа бога: руки – что медвежьи лапы, если подвесит горяченькую – конь не устоит на ногах.
Сам старик Юсков, дед Дарьюшки, хитрющий федосеевец-рябиновец, содержал шорную мастерскую – изготовлял редкие наборные шлеи с малиновым звоном.
Скучно в отчем доме, как будто сами стены в отлинялых обоях тискают Дарьюшку в бревенчатых объятиях. Она почему-то верила, что после гимназии начнется иная жизнь – ее молодая сила и ум понадобятся обществу, и ей суждено будет свершить нечто значительное, когда не стыдно будет за прожитую жизнь. А тут, дома, как сто лет назад, – тот же затхлый мир старообрядчества, те же иконы, тот же неписаный федосеевский устав, тот же дед Юсков со псалмами. Не было дома папаши – тяжелого, угрюмого, без молитв и любезностей с его полюбовницей Алевтиной Карповной и с доверенным человеком – казачьим офицером Григорием Потылицыным, который служил у Юскова «для весу и солидности предприятия» по ограблению инородцев в Урянхайском крае; не было в доме Дуни – сестры-близнинки, которую выдали замуж за какого-то Урвана…