Буря бы грянула, что ли, Чаша с краями полна!.. Грянь над пучиною моря. В поле, в лесу просвищи, Чашу вселенского горя Всю расплещи!..
Грянь же, грянь, вселенская буря! Пронесись над вечным Енисеем, над каторжанской Сибирью, над всей Россией-матушкой, как пронеслась ты в 1905 году. И я выйду тебе навстречу, и буду петь песни о тебе, песни о Свободе, Равенстве и Братстве!»
...«Ночью.
… Всполошились змеи небесные! Будто серебряными шашками кромсают небо на куски, а Минусинск спит, дрыхнет, как старый леший, тугой на оба уха.
Мещане и обыватели в непогоду крепко спят. С вечера закрывают окна на ставни, спускают в оградах цепных собак, закупориваются на засовы и пьют чай из блюдцев. Ну и жители, боженька!..
Грозовая туча повисла над городом, из которой раз за разом били в землю белые молнии. В такую ночь обыватели читают молитвы – я так и слышу их бормотанье; не я господь, я бы разразилась такой грозой, что испепелила бы всех обывателей. Трясла бы их всю ночь напролет, а потом вытащила бы из бревенчатых берлог и лила бы на них, лила водопадом дождя, чтоб смыть с них вечный сон забвения! Пусть бы они хоть раз в жизни проснулись…»
Дед Юсков холил внучку, балуя ее сластями, таежной бывальщиной, но смотрел за нею строго. «Девка зреет – ветер веет. Не узришь – улетит. Улетит – не поймаешь», – говаривал дед Юсков.
После города деревня казалась несносно скучной, вязкой, как тина. С деревенскими девушками Дарьюшка сойтись не могла – неучи и дикарки, словом не перекинешься. А парни – чубатые, то черные, то белесые, как прошлогодняя солома, – отпугивали звероватой грубостью.
Бывало, возвращаясь в отчий дом на летние каникулы из города, Дарьюшка порхала, как ласточка, над Амылом или Малтатом и все пела свои звонкие девичьи песни, а тут вот смолкла, поникла, тихая, задумчивая, и глаза притуманились. Ни мать, Александра Панкратьевна, ни сам дед Юсков, ни старшая сестра Клавдеюшка не ведали, что случилось с любимицей, отчего вернулась сама не в себе, ровно ее подменили в Красноярске. Дед Юсков заметил невестке:
– Гли, неладно с Дарьей-то, как закруженная ходит. Сказывал: к чему девке при наших мильенах сатанинская гимназия? Для совращения с круга. На то и вышло. Она вроде не признает нас за сродственников. К ведьме Ефимии повадилась на дню по три раза – чего хуже! У ведьмы глаз с приворотом, а язык со ядом змеиным; чистая отрава.
– Чо с ней поделалось – ума не приложу! – вздыхала меланхоличная Александра Панкратьевна. – Говорит, скушно ей в глухомани; к людям, грит, душу зовет.
– Не к людям, а к соблазнам.
– Заневестилась, может?
– И то! – подхватил дед Юсков. – Самая пора. Да где-приискать мильенщика?
Впрочем, наискосок через улицу от дома Юсковых – каменный дом золотопромышленника Ухоздвигова.
– Хоша он и варначьего отродья, – раздумчиво говорил Юсков, – а мильенами ворочает, и пятеро сынов – лоб ко лбу.
– Михайло-то Иннокентьич женатый…
– Не про него слово. С Михайлы не вышло ни жому, ни лому, бесхарактерный. Метить надо на Иннокентия Иннокентьича. Не ломкий в деле, хваткий волк. Как бы все папашины прииски к рукам не прибрал…
– Есть еще Кирилла Иннокентьич…
– Барахло! – отмахнулся Юсков.
– Али Андрей Иннокентьич… – перебирала Александра Панкратьевна сынов Ухоздвигова, как дохлых мух пересчитывала.
– Андрей-то? Порченый.
– Офицером служит в казачьем войске.
– Мало ли што! Башка верчена, а ноги длинные по ветру пустит.
– Иннокентий Иннокентьевич тоже казачий сотник.
– Не век будет сотником. На него надо метить, не в проигрыше будем.
– Да лицом-то он конопатый и глазом косит…
– Конопатина как лопатина – грабанет, и мильон на стол положит.
– Дарьюшка и не глянет на такого.
– Не ей, а нам глядеть.
– У купца Метелина в Минусинске сын есть. Ученый, сказывают. Красивый, – еще вспомнила Александра Панкратьевна. – Дарьюшка ноне у них в доме гостевала.
– Эка ты бестолочь, Александра! – плюнул Юсков. – . Али не знаешь, кто такой Василий Семенович Метелин? Из какого он роду-племени? Из каторжанского корня! Папаша-то Василия, кто был? Каторжный, государев преступник. В самом Петербурге, сказывают, во царствование Николая Первого в заговоре путался, и восстание учинили супротив самодержца. Истый прохвост! До манифеста сдох, и трех сынов в дело не вывел.
– Василий-то Семенович в большом деле. Конный завод имеет, – не унималась Александра Панкратьевна.
– Под пятки глядеть надо, а не коням под хвост.
– По Ефимье-то он нам вроде не чужой. На ее дочери Глафире женат. И Дарьюшка чтит их, прислон к ним держит.
– Да ты в уме ли, Александра? – осерчал Юсков. – Экая ты сонная и непотребная! К погибели девку толкаешь и сама не ведаешь. Чрез ведьму Ефимию, да еще чрез дом Метелиных со Юсковыми красноярскими Дарья от рук уходит. Зри! Хвостом махнет, и позорище выйдет на всю губернию. Погоди вот. Подъедет сам Елизар из Урянхая – найдем жениха.
– Дай-то бог, – вздохнула Александра Панкратьевна… Весь этот разговор о женихах невзначай подслушала Дарьюшка из своей девичьей горницы-светелки. «Хомут на шею ищут», – подумала она, вспомнив слова Тимофея: «Есть ли святость в церковном браке, когда венцом покрывают не любовь, а купеческую сделку? Когда птицу вяжут с волком?»
Но что она может, Дарьюшка Юскова, если у нее нет даже вида на жительство? Если она посмеет бежать из отцовского дома – ее сыщет полиция и вернет домой под родительский надзор.