– Сестренка! Чертушечка! – кинулась Дуня на шею Дарьюшке. – Знаешь, чертушечка, убежала я от Кондратия!.. Взялся еще учить меня, увалень!.. Мало ему, лобастому дьякону, мово приданого!..
– Почему – дьякону?
– Истый дьякон.
Муж Дуни Юсковой, Кондратий Урванов, заведовал горными работами на Благодатном прииске золотопромышленника Ухоздвигова. Говорили, будто у Кондратия Урвана золота припрятано больше, чем у самого Ухоздвигова. На золото Урвана позарился Елизар Елизарович, выдав за него замуж свою непутевую доченьку, когда ей еще не исполнилось шестнадцать.
– Не вернусь, ни за что не вернусь к Урвану, – твердила своенравная Дуня, расхаживая по горенке. Ее черпая тень металась по обоям на стенах; на божнице теплились восковые свечи и дымилась лампадка с деревянным маслом. Тихо, постыло, отчужденно от младших сестер сидела с рукоделием старшая, Клавдея, горбатенькая, кроткая, набожная. Она любила Дарьюшку и боялась Дуни, потому и молчала.
– Дай хоть наглядеться на тебя, чертушечка! Чай, три года не виделись. Городчанка. Я и так думала: не бывать тебе в нашей деревне, не приедешь. А вот приехала, – тараторила Дуня. – Подари платье, а? Ты ведь не жадная.
– Возьми.
– Как будто своих у тебя нет нарядов, – подала голос Клавдея.
– Сиди, сиди, Клавдеюшка. А то опять поругаемся.
– Из-за чего поругались?
– Не понравилось ей, что я не крещусь прилежно.
– Какое крестишься! Отмахиваешься, и все. Гляди, накажет бог.
– Хватит ему наказывать меня, – махнула рукой Дуня. – И так наказал – сунул замуж за Урвана. Ах, Даша, Даша, чертяточка, если бы ты знала, что за житье с постылым!.. Господи, за что невзлюбил меня тятя?
До первых петухов Дуня не дала спать Даше. Ворочалась на постели – то ей жарко, то воняет ладаном, а потом постелила себе на пол и вдруг расплакалась.
– Горемычная моя головушка, – причитала Дуня. – Выдали меня не замуж, а на поругание за постылого и немилого. Годов еще прибавили. А вот я сама заявлюсь к архиерею да и скажу, что мне еще не исполнилось восемнадцать и что я два года как мучаюсь замужем. Расторгнет такой брак архиерей, вот увидите! Назло всем сделаю, – грозилась Дуня. – А што мне? Чем я виновата, скажите? Одну дочь холят да учат в городе, а меня ни за что ни про что вытолкнули из дому.
Даше не спалось. За окном шумела черемуха и старая ель в палисаднике; кучились облака, и не видно было просвета в тучах.
Даша встала на колени перед горящею лампадкою. Тусклый лик богородицы с младенцем глядел из глубины угла. Даша прилежно молилась, земно кланяясь.
– Прости меня, мать пречистая богородица, грешница я, великая грешница, – шептала Даша собственную молитву. – Не от слабости и корысти согрешила я, а от тоски-кручинушки, от которой свет немил. Не могу, не могу я жить так, мать пресвятая дева непорочная! Спаси и сохрани меня, матерь божья. Люблю его!..
Дуня притворилась, будто спит, а сама, глядя сквозь приспущенные веки на Дарьюшку, слушая ее молитву перед иконой богородицы, не сдержалась и прыснула:
– Ой, уморила, чертушечка! Дарьюшка испуганно оглянулась:
– Ты… ты что, Дуня?
– Уморила ты меня своей дурацкой молитвой, – покачивается Дуня. – Кому молишься-то? Богородице? Ой, чертушечка! А богородица эта от кого Исуса родила? Ха-ха-ха-ха. От святого духа? Который по ночам лазил к ней в постель через окно, когда ее муж, Иосиф, дрых со своими овцами? Ха-ха-ха! А еще гимназию кончила. Не в богородицу надо верить, а самой себе, в свою хитрость и в силу. Вот что!
Клавдеюшка тоже не спала:
– Ах ты бессовестная! – вскочила на постели. – Про богородицу такие слова говоришь. Я вот сейчас скажу маменьке…
Дуня винтом слетела с постели – да к Клавдеюшке. Схватила сестру за горло, да об стену головой, приговаривая:
– Гадина! Гадина! Гадина! Наушница папенькина! Это ты, горбунья, да полюбовница папаши измывались надо мной день и ночь! Чтоб тебе сдохнуть, гадина!
Дарьюшка подбежала разнять сестер:
– С ума сошли! С ума сошли! Маменьку подымете. Как тебе не стыдно, Дуня?!
– Стыдно? – вяжет свое Дуня. – Пусть вот эта гадина сгорит от стыда: меня предала папеньке! Я бы за кузнеца вышла замуж, а она, гадина, продала! Удавлю! Все равно удавлю. Уходи сейчас же. Брысь, горбатая змеища. Если пикнешь маменьке – зарежу. Вот те крест, зарежу!..
Клавдеюшка, плача и сморкаясь, растрепанная, наступая на свою длинную ночную рубаху, спотыкаясь, убралась из горенки.
– Стыдно, стыдно, Дуня! На Клавдеюшку руку поднимать – рука отсохнет. Она – господняя овечка.
– Ха-ха-ха! – покачивается Дуня. – Не господняя, а чертова кочерга.
– Ну, за что ты ее так? За что?
– Через эту горбунью меня пропили за Урвана. Через нее и через полюбовницу папаши! У-у, ненавижу их всех! Огнем бы сжечь в этом окаянном доме!
– Боже мой! – попятилась Дарьюшка.
– Тебе-то что! Ты не изведала папашиных пудовых кулаков. Не дай бог, если изведаешь. Тогда вспомянешь меня. Хоть бы мне умереть от такой окаянной жизни! Бежать бы, а куда? Нету у меня ни паспорта, ни денег, ни дела в руках. Если бы хоть выучиться на фельдшерицу или на учительницу. Так нет же – век меня стращали и век меня унижали по милости папеньки! За что? За что такое наказание? Помнишь, как на меня налетел рыжий конь? Совсем была маленькая, а как сейчас вижу коня рыжего. Страшный, страшный конь!.. Как что, меня пугали конем рыжим…