Чья-то борода подталкивала Мамонта: веди, мол, девку; не ровен час, хватится Юсков. И Головня предложил Дуне но любовь свою и защиту, а козлиную полудошку с вытертыми боками, чтоб Дуню не прихватил мороз. Дуня сникла, онемела – ни слез, ни откровения. Когда вышли из избы в сени, Дуня задержалась возле двери, прильнув к Мамонту Головне. «К тебе пришла, к тебе! – шептала она ему. – Меня за Урвана папаша выдает, га Урвана. Продали меня!.. Пропивают! Пропивают! Господи, спаси меня. Век с тобой буду. Спаси!» – продолжала девушка в отчаянии. Но что он мог поделать, Головня?
А Дуня… Дуня грезила, как ее выкрадет Головня и как они умчатся на тройке из Белой Елани. Будет погоня. Будет. Но Головня сыщет самых быстрых коней – в гривах ленты развеются по ветру. Они будут мчаться, мчаться, как птицы, трактом в Минусинск. «Гони, гони, ямщик! Гони, гони!» – шептала Дуня в подушку, и сердце ее билось радостно и весело, как будто она мчалась в некую благодать, называемую счастьем.
Грезы, грезы девичьи! Сказки-незабудки! И явь каменная. Не так ли мечталось сестре Дарыошке?
… Притихла Дарьюшка: мучила совесть. Щеки впали, ходит по дому сама не своя. Все кусает и кусает ногти.
На другой день из Урянхая приехал отец; Дуня спряталась в горнице. Ждала, когда подготовят крутого характером Елизара Елизаровича. Но не сумели подготовить. Освирепел, узнав, что замыслила дочь.
– До архиерея дойдешь? – кричал он на весь дом. – Я те ноне покажу такого архиерея, что сидеть не на чем будет.
Жестоко, как не бьют лошадь, отец истязал Дуню. Выгнал всех из горницы и, повалив дочь на пол, волочил ее за косы из угла в угол.
– Ма-а-атушка, спа-а-сите!.. – вопила Дуня.
Мать стояла перед иконами, рыхлая, высокая, истово молилась. Сам дед Юсков, угрюмо насупясь, покряхтывал на лавке, пережидая бурю.
– Батюшка, заступитесь, чать убьет он Дуню-то, – просила мать деда.
– Все от бога, невестушка. И свирепость и милость. Нешуточное дело – убегла от мужа-то! Сколь приданого дали!
Дарьюшка ломилась в горницу, но не могла открыть. На дверях – надежные крючки и запоры.
– Папаша! Папаша! Бейте меня! Меня лучше! – кричала Дарьюшка.
Долго еще раздавался истошный вопль Дуни, а когда распахнулась дверь и отец, сверкнув цыганским глазом, оттолкнув прочь Дарьюшку, вышел из избы, все кинулись в горницу. На узорчатых половиках лежала нагая Дуня, наливаясь синюшными кровоподтеками.
– Будьте вы все прокляты, – проговорила она, с трудом поднимаясь на руки; губы ее были разбиты в кровь и вспухли. – Будьте вы все прокляты!.. Век буду мстить вам!.. Будьте вы прокляты!..
Жизнь в Белой Елани, как хмель в кустах чернолесья, скрутилась в тугие узлы. Идешь и не продерешься в зарослях родства и староверческих толков и согласий.
В дикотравье поймы Малтата и днем сумеречно. Кусты черемухи, ивняка, топольника заслоняют солнце. Внизу – дурнина невпроворот. Смородяжник, малинник, черничник, багульник, блеклые стебли в рост человека и выше, будылья пучок в руке толщиной – все это держится так цепко друг за друга, что путнику, чтобы пробиться к Амылу или Малтату, приходится разрывать дикотравье руками, плечами и головой. Хмелевое витье, перекидываясь с куста на куст, захлестывает, как удавками.
Так и жизнь в Белой Елани. Запуталась, очерствела, шла, как муть в подмытых берегах. Редко кто из приезжих мог прижиться на стороне кержаков-староверов.
Невзлюбят Юсковы – выживут не мытьем, так катаньем. Косо взглянут ядовито насмешливые Лалетины – не жди добра. Не успеешь оглянуться, как прозвище схватишь. Не угодишь Мызниковым – беги, не теряя минуты.
Но как и в чащобе нет куста, не кидающего ветви по-своему, так и в зарослях родства каждая семья со своим нравом, установлением и традицией.
Есть какая-то отметина наподобие родимого пятна на каждом кусте фамилии.
В характере Вавиловых припечаталась угрюминка; взгляд исподлобья, недоверчивый, сверлящий, вдавливающий.
Юсковы – народ богатый, гордый, но туговатый на хлеб-соль: «Ем свой, а ты на ногах постой».
Боровиковы – люди особого нрава. Круто замешенные в долго печенные, с отвердевшей подовой окалиной. Про них говорят: «С Боровиковым столковаться, что с Татар-горою потягаться».
Хитрые Валявины – брови на лоб; с виду полнейшее недоумение и простодушие. А копни – потаенная хитрость, лисья настырность и кошачья дотошливость.
Семье каторжанина Зыряна свойственны прямодушие и заполошность.
Вся Белая, Елань делится на две половины – на кержачью, прозываемую стороной Предивной, и поселенческую – Щедринку.
Стороны, как небо с землею, никогда не сходятся друг с другом.
На тропах за околицей в летнюю пору встречаются медведи. Сытые, ленивые и трусоватые. Подойдут, понюхают воздух, рявкнут для острастки и – поминай как звали.
У кержаков дома пятистенные, прокаленные солнцем, с шатровыми крышами. Глухие ограды увенчаны резными воротами в лиственных столбах с узорчатыми карнизами, где издревле вьют гнезда скворцы и ласточки.
Что ни дом, то крепость. В оградах – охотничьи собаки: не подступись.
Никто из кержаков не белит внутри – все красят.
Не то в Щедринке. Здесь нет ни глухих заплотов, ни домов из старые лиственниц. Строились – лишь бы поскорее. Живут здесь бедняки Смоленщины, Черниговщины, Екатеринославщины, Орловщины, и каждая семья перебивается с куска на кусок. Зато ребятишек на стороне Щедринки, как цветов на лугу в вешнюю пору.