Старик Юсков виновато погнулся и, шаркая подошвами, прошел в горенку, а за ним мать Дарьюшки с Алевтиной Карповной.
Елизар Елизарович подступил к Григорию и, глядя в упор, спросил:
– Как соображаешь в дальнейшем? Григорий охотно ответил:
– Если позволите, пусть останется у нас.
– В каком понятии «останется»?
– Моей женой.
– Я свое слово сказал давно, перемены не будет. Ты для меня, Григорий, как правая рука. Потому – движение у нас определенное, как по большому тракту.
Григорий помалкивал. Что-то насторожило его в состоянии невесты. Пугали ее отчужденно холодные глаза, обрывчатое бормотание, «как у сумасшедшей», не свихнулась ли? Но тут же гнал сомнение; просто Дарьюшка простыла, перепугалась по дороге к дому Ефимии.
– Ну, как?
– За счастье почту, Елизар Елизарович.
– С богом, Гришуха! – обрадовался родитель. – Скажу Алевтине, чтоб икону принесла, и благословлю, как по нашей вере. Пожелаешь, повенчаетесь в городе. Приданое, какое полагается, сготовлено, хоть сейчас возьми. Бумаги на мельницу и вступление в пай уладим в Красноярске. А сейчас медлить нельзя. Последний пароход придет в ту пятницу.
– А здоровье Дарьи Елизаровны?
– Молодое тело живуче, Гришуха. В случае чего, так в большом городе и большие доктора в наличности.
Домоводительницу Алевтину Карповну послал за иконой. Александра Панкратьевна сморкалась в платок:
– Што с ней поделалось-то, осподи! Меня не признает. Огнем горит; в чем дух держится?
– Не распускай нюни! – прицыкнул Елизар Елизарович. – Она к своей судьбе пришла, радоваться надо. Благословим с легкостью, и жить будут миром и радостью.
Даже старик Юсков, немало повидавший на своем веку, и тот не выдержал церемонии «родительского благословения», поплелся к себе. Да и у Григория ком застрял в глотке от одного взгляда на нареченную. Вышло так, что Елизар Елизарович со старинною иконою в руках и Александра Панкратьевна с зажженною свечою благословили одного жениха в те минуты, когда невеста, то вскакивая на постели, то порываясь сорвать с себя одежды, отбиваясь от костлявых рук Феклы Андриановны, металась, как щука в бредне.
Григорий принял от Елизара Елизаровича нерукотворный образ вместе с самотканым полотенцем и понес поставить в передний угол на божницу. Братан Андрюха подал стул, чтобы подняться к божнице.
– Богородица пречистая, спаси и сохрани! – раздались голоса по горнице.
Елизар Елизарович, взглянув на Дарьюшку, готов был сам бежать без оглядки, но одолел слабость.
– Душно, душно! – стонала Дарьюшка.
– Потерпи, доченька. Ненаглядуньюшка моя, – утешала мать.
– В баню несите! – приказал Елизар Елизарович. – Самое верное от простуды.
Дарьюшка вскидывала руки, сбивала ногами одеяло.
– Жжет, жжет. Внутри все сгорело. Пить, пить!.. Подносили воду – ни капли не проглотила: до того плотно сжимала зубы и мотала головой.
– Убили, убили!
– Кого убили, Дарьюшка?
– Тимофея убили. Тиму! Я к нему сейчас. Сейчас, сейчас!..
Закутали несчастную в стеганое одеяло и на руках понесли в баню. Парили березовым веником, грудь растирали натертой редькой и до того уходили болящую, что она лишилась сознания.
Призвали престарелую бабку Крутояриху, и та крестила Дарьюшку, нашептывая на ключевую водицу, окропила горницу и постель, чтоб изгнать «нечистую силу».
Когда синь пасмурного рассвета потемнила огонь десятилинейной лампы, Дарьюшка забылась в тяжком сне.
Бабка Крутояриха сунула руку под спину Дарьюшки, порадовала:
– Слава создателю, жить будет. В пот кинуло. Постель – хоть выжми.
Григорий за ночь не сомкнул глаз, осунулся и почернел. Самому себе не верил, что женился, а тут еще толстуха Марья набралась деревенских слухов, будто бы Дарья сошла с ума, в чем клятвенно заверяли ее Лукерья Зырянова и Ольга-приискательница.
«Так и так везти в город», – успокоил себя Григорий и пошел к тестю.
Говорили мало, пили много. Две бутылки коньяка на двоих и десятка два деловых слов.
Тем временем пробуждение Дарьюшки перепугало Александру Панкратьевну и золовку Григория Феклу Апдриановну.
Открыв глаза, Дарьюшка уставилась в потолок и раскатисто захохотала:
– Небо белое-белое!
– Доченька! – запричитала Александра Панкратьевна. Дарьюшка будто не узнала мать, откачнулась, но потом обрадовалась:
– И ты со мной, мама? Как хорошо! Не жалей, что ушла из второй меры жизни. Я вот все думала, думала: что там осталось, и никак не вспомнила. Ничего там не осталось. И ночь, и снег, и дорога длинная-длинная!..
В доме Боровиковых крестили новорожденного.
Возле аналоя – кедровая лохань с малтатской водицей, налитой с вечера, чтоб степлилась.
Сам Прокопий Веденеевич, свершив службу, посыпал безволосую головенку младенца тополевыми листьями, окунул в лохань и, трижды перекрестив, нарек имя:
– Благослови, еси, господи, раба твоего Демида…
Не успела Меланья кинуть в лохань кусочек воска, чтоб узнать, выживет младенец иль нет, как в сенную дверь раздался стук. Все притихли и переглянулись. Голое тельце младенца лежало животиком на широченной ладони Прокопия Веденеевича и исходило криком.
– Кидай листья, кума! – напомнил Прокопий Веденеевич единоверке Лизавете, и та кинула пригоршню листьев в лохань.