Грудятся перемытые тарелки, соусники, вилки, ножи, куча объедков на трех собак, распахнутые дверцы буфета времен Ивана Грозного, книжный шкаф во всю стену – «достояние асмодеев», диван с плюшевыми подушечками, три двери – одна в прихожую и две в комнаты стариков. Два окна, задрапированные бархатом.
– Ну как, Шура?
Григорий подступил к толстухе, намереваясь обнять ее по-юсковски, а внутри, в нервах, каждая клетка вопила: «Нет, нет! Противно».
Но он шел на сближение, как каторжник, волоча цепи, толкая ненавистную тачку вперед, проклиная все и вся.
– Ну как ты? – И обнял толстуху, как бочонок с творогом: и жрать не хочется, а тащить надо.
– Штой-то вы? – Шура прижалась животом к столу, не смея тронуть офицера грязными руками. С ее коротких пальцев стекали жирные капли в медный тазик, в котором она мыла посуду.
– Ты сдобная.
– Штой-то вы, барин? Аль как вас?
– Тихо. Или не соображаешь?
– Чо соображать-то?
– Ты это брось. Не люблю притворщиц. Или медведь тебе больше нравится?
– Какой медведь?
– Который хозяйку твою уволок. Тот раз я тебя пожалел, когда он тебя уволок на всю ночь. Где вы тогда гульнули с ним?
– Дык, дык на сенокосах, на острове, – отдувалась Шура, и рот у нее открылся, как у телки. Она и похожа была на телку. Тело ее под ладонями Григория неприятно вздрагивало.
– Как же ты ему позволила, медведю?
– Дык, дык, что я?
– Такого бы жеребца в табун, а он…
Стиснув зубы, глядя вниз, Григорий отошел к буфету, заглянул туда, достал початую бутылку коньяка, налил себе в чистый стакан и Шуре в рюмку:
– Ну, выпьем.
– Руки-то у меня…
– Пей.
– Ой, боженька! Крепкое-то, крепкое-то… Аж дух занялся.
– Где твоя комната?
– Комната. Какая мне комната? С поварихой Карповной живем. Сразу внизу. Дверь от лестницы другая. Первая – конюх со своей семьей проживает, а другая дверь – мы с Карповной.
– Ладно, иди. Я тебя потом позову.
– Дык, дык вдруг хозяйка явится?
– Ты сама знаешь, когда она явится, – брезгливо процедил Григорий и опять налил себе полстакана коньяку.
Толстуха хихикнула:
– Уж как знаю!.. Как вы тогда уплыли в город, в доме у нас гостевал господин Востротин из Красноярска, миллионщик тоже. Сам-то Иннокентий Михайлович в Урянхай укатил, а Востротин неделю жил, да с Анной Платоновной так-то они обиходливо миловались, как вроде жених и невеста.
– И черт с ними, – хмуро отмахнулся Григорий и вздрогнул: в комнате у Дарьюшки что-то упало.
– Барышня не спит? Мне так страшно, так страшно! Сама-то наказала, чтоб я глядела за ней, а я так боюсь, боюсь! Как вроде углями жжет. Страхота. И такая раскрасавица. Как картинка писаная.
– Ладно. За барышней доглядывать буду я.
– Вот спасибо-то. А то я с перепугу умерла бы. До того глаза у ней пронзительны. Как иголки будто. И что с ней подеялось? И с лица воду пить, и родитель экий богатющий, а вот поди ты…
– Ладно.
Подтолкнул толстуху упругим взглядом и долго еще сидел один за столом, потягивая из стакана коньяк и не пьянея.
Часы или кровь стукает? «Как будто перед атакой на мадьяр».
Поднялся и, оттянув плечи назад, пружиня бицепсы, подумал: «Сейчас или никогда. Притворилась и третью меру придумала, чтобы найти потом Боровикова». И сразу же – ненависть. Горькая, как резун-трава. Глухая, как тоска. Чем он хуже Боровикова? Она, конечно, знает, что Боровиков – георгиевский кавалер, прапорщик и она ждет его.
«Проклятье! Я еще с ним встречусь».
Массажируя негнущиеся пальцы левой руки, подумал: «А может, я ни рыба ни мясо?! Такие, как Дарья, любят силу и смелость. А у меня только жалость. Ко всем чертям!»
Шаги. Шаги. Скрипучие. Кровь не стучит, а жидким огнем мчится по венам. Надо снять френч в прихожей. Или лучше там, в комнате?
«Что я вор, что ли? Она – моя жена».
Сразу от двери он увидел ее голову на атласной подушке. Лицо белое и чуть вздернутый носик… Овал подбородка. Она уставилась на лампу. Может, свет мешает? Не сейчас, потом. Бордовое платье на спинке кровати. Пустые рукава смялись гармошкой на полу. Шагреневые ботинки на пуговках в стороне от кровати. Это она ботинки тогда кинула, наверное. Комочек пепельных чулок. До подбородка – голубое покрывало. Что она, не разобрала постель? В комнате прохладно или он, Григорий, охвачен таким морозом, от которого не согреешься теплом от печки? И зубы стучат. Надо взять себя в руки и – без разговоров. Спокойно, спокойно, есаул.
Опустился на пуф, стянул сапоги, шерстяные чулки, а потом уже френч, рубаху, брюки, и все это – в одну кучу.
Поднялся и – оторопел. Она все так же, щурясь, глядела на пузырь висячей лампы под стеклянным абажуром. А что, если она действительно…
Подошел к кровати. Дарьюшка будто очнулась, вскинув глаза на Григория. Он спросил: почему не разобрала постель?
– Постель? – хлопала глазами Дарьюшка.
– Поднимись, я вытащу одеяло.
– Одеяло?
Голос хриплый, как у пропойцы.
– Поднимись.
Дарьюшка сообразила, чего от нее требует Григорий, и села на постели, машинально натянув на голую грудь покрывало. Следила за его рукой, как он, убрав две подушки, вытянул лохматое верблюжье одеяло с пристегнутым на пуговицы пододеяльником, а потом стянул с нее покрывало и бросил на никелированную шишку кровати.