Хмель - Страница 17


К оглавлению

17

Апостол Елисей от такого обещания лишился речи и до того обессилел, что еле выволок ноги из моленной судной избы старца.

Каждый из апостолов невольно подумал: «Настал час для Елисея. Теперь ему надо торопиться аминь отдать. Господи, помилуй раба божьего!..»

Сам раб божий едва дополз до своей землянки: хворь будто пристала к старым костям.

Духовник меж тем долго еще после тайного моленья со своими апостолами отбивал земные поклоны.

«Смута, смута зреет в общине нашей, господи! – стонал Филарет, воззрившись на иконы. – От Юсковского становища смута идет; от ехидны Ефимии смрадом тянет! Повергнут, июды, веру древних христиан и расползутся все по сатанинскому миру, яко поганые крысы по земле. Как едную крепость держать, господи? Огнем ли жечь еретиков али в реке живьем топить? Еретичку сожгли – во грехе не покаялась. Апостола Митрофана на огонь волокли – глаголел святотатство! Как жить, господи? Силы нету. Разуменья нету. Праведники во червей обратятся, спаси, Исусе!.. Дай мне силу и просветления господнего!..»

Ответа не было. Мерцали восковые свечи; тянуло запахом горящего ладана. Старец тяжело поднялся и вышел из моленной избы. Сказал сыну Ларивону, чтоб позвал Ефимию.

– Пусть Марфа во сто глаз зрит за ней да чтоб к Веденейке на дух не пускала. Глядите! – погрозил посохом Ларивону и вышел на берег Ишима, где и дождался невестки, давно подозреваемой в тайном еретичестве и в сговоре со становищем Юсковых.

Ефимия подошла, и глаза в землю: не ей говорить первое слово. Старец долго молчал, глядел на другой берег Ишима. Вскинул глаза на невестку. Ух, до чего же чернущие глаза у искусительницы! Дна не увидишь, сокровенной тайны на крючок слова не выудишь; хитрость на хитрость метать надо.

– Што барин? – спросил. – Полегчало?

– Худо барину, батюшка, – скорбно ответила Ефимия, глядя себе под ноги. – Огнем-пламенем пышет; реченье бредовое. Взваром травы пою, а более ничего в рот не берет.

Филарет подумал.

– Реченье, глаголешь? Слова слышала?

– Слышала, батюшка. Про восстанье говорит, про расправу царскую. Кровавым венценосцем царя называет.

– Глаголь правду! – насторожился старец. – Что узрилась в землю? Не в ногах правда, на небеси.

Ефимия вскинула глаза на старца – черные-черные и ясные, без единой тучки. Старец сдался:

– Оно так: царь – кровавый венценосец. Праведное слово барин глаголет. Вразумит господь – с нами будет. Нашу веру примет. Али не примет?

– Не ведаю, батюшка.

– И то! – хмыкнул старец. – Какая болесть у барина? Не ведаешь?

– По всем приметам тиф или черная холера. При тифе в такой жар кидает болящего…

– Осподи помилуй! – испугался старик и будто ростом стал ниже. – Ежли хворь на общину перекинется – сколь людей сгинет!

– Я сказала Ларивону…

– Ларивону!.. Мне ведать надо, не Ларивону. Господи помилуй, беда грядет! Беда! – Минуту помолчав, собравшись с думами, наказал: – Покель барин хворый – с ним будь неотступно.

– Со щепотником-то! Помилосердствуйте, батюшка!

– Молчай, когда я глагол держу! Не со щепотником, а с болящим без памяти. Неотступно будь с ним. Во общину не хаживай – хворь по праведникам не носи, слышь? Батогами бить буду. И к Марфе глаз не кажи, и к моленной близко не подходи. Ежли барин подымется – моленье будет; грех сымем с тебя, и ты очистишься. Еду какую надо – Юсковы подносить будут в твою избу.

У Ефимии будто потемнели глаза.

– Али жалкуешь Юсково становище?

– У меня есть свое становище, батюшка.

– Такоже. Да в глазах у те узрил сейчас два становища, а понять не могу, которое тебе дороже.

– Всех людей жалею, батюшка…

– Ладно! Сполняй мою волю, – отпустил старец невестку и сам подался проведать многочисленных пустынников-верижников с ружьями, без которых немыслимо было бы удержать подобную крепость, какую учредили когда-то давно в доброславном Поморье на реках Лексе и Выге.

III

Щепотник Лопарев седьмые сутки не подымался, то огнем горел и беспрестанно просил воды, то закрывался с головою овчинным тулупом, чтоб согреть зябнущее тело.

Ефимия призвала на помощь все свое знахарство, какое познала белицею в Лексинском монастыре. И настоем трилистника поила, и взваром болотной полыни потчевала, и резун-травою, и корнями вилорога, и горячими бутылками обкладывала бариново тело, чтоб из костей ушла остуда. А более всего лечила собственным сердцем, неистраченной любовью, обрызганной с девичества горем горьким да вязким.

Ефимия перехитрила-таки дотошливого и никому не верящего старца: не черная холера, не тиф у барина, а просто лихорадка. После голодного и безводного плутания под солнцем по степи, да еще судную ночь слушал, – из памяти камень вышибет, не то что человека.

Знала: и от лихорадки умереть можно, потому и помогала целебными травами, и верила: одолеет худую немочь, подымет мученика на ноги…

Вокруг стана, сооруженного Ларивоном под телегою, – ни единой души ни днем, ни ночью. До того перепугал всех духовник. Ефимии то и надо – побыть хоть неделю-две с человеком, не ведавшим тягчайшей крепости духа…

Настала восьмая ночь. Пасмурь навалилась на приишимскую степь; тучи сплывались на обнимку, и ветер пошумливал шапкою старой березы.

Ефимия долго сидела возле березы у потухшего костра с прокоптелыми котелками. Вечером она потчевала болящего и рада была, что съел кусок пшеничного хлеба из просеянной муки и выпил полкринки молока: для болящего пост – не закон.

17