На углу Театрального и Воскресенской подошел к Потылицыну мужик в длиннополом тулупе, волочащемся по тротуару, в шапке с опущенными ушами, и бороденка рыжая.
– Ваше благородие! Ваше благородие! Потылицын остановился, рявкнул:
– Ну, что еще?
– Здравие желаю, ваше благородие! Как земляки мы, стал-быть. Али запамятовали, как на пароходе повстречались? Ишшо Елизар Елизарович повелел полтину дать, да вы не успели, вроде дух шибко тяжелый был в том трюме.
Есаул Потылицын узнал «земляка», осклабился:
– А!.. Помню, помню, служивый. Боровиков?
– Как есть он. Филимон Прокопьевич.
«Филя?» – вытаращил глаза Тимофей, не ждавший такой встречи.
Потылицын и тут успел опередить:
– Как поживает младенец у вашей жены от вашего батюшки?
– Живой, живой.
– Не кашляет?
– Никакая хвороба не берет.
– Мужского или женского пола?
– Мужского, ваше благородие.
У Тимофея потемнело в глазах и ноги каменными стали.
– Довольно, есаул, – оборвал Тимофей и коротко взглянул на брата; братья узнали друг друга, но Филимон, по своему обыкновению, принял его за «оборотня». – Жди меня здесь, Филимон. Здесь на углу.
– Осподи помилуй!
– Жди, говорю! – еще раз напомнил Тимофей, сворачивая в сторону Почтамтского переулка.
«Долго ему придется ждать», – зло подумал Потылицын, успев передвинуть браунинг в перчатке, чтобы в любую секунду выстрелить. И кобуру маузера расстегнул – на всякий случай.
С Воскресенской свернули на Почтамтский, но пошли не по деревянному тротуару, а серединой улицы с подтаявшим черным снегом. Минули городскую больницу. Перешли Гостиную и дальше, к Песочной.
Деревянный высокий заплот, и калитка открыта на длину железной цепочки.
Остановились. Ни тот, ни другой не полез в щель калитки. Тимофей что-то заметил в перчатке есаула, буркнул:
– Пройдем дальше, к Енисею? – И голос осип, точно всю ночь орал песни.
– Давай.
Еще один двор. Створчатые ворота. Одна половинка открыта. Виднеется большой двор.
– Зайдем, – кивнул Тимофей, но есаул выжидал, как бы пропустить вперед себя прапора. «Ждет, сука! В спину из перчатки, тыловая крыса! В рукопашную бы тебя с немцами!» И, люто кося глазом, кинул: – Без хитрости, есаул. Держи плечо.
Бок в бок вошли в ограду. Есаул взглянул влево, в сторону дома, Тимофей – вправо.
Две коровы – одна пестрая, вилорогая, другая бурая, с подрезанными рогами, морда к морде с двух сторон уткнулись в решетчатые ясли в пригоне возле хлева. Бревенчатая конюшня с закрытыми воротами, извозчичья кошева с поднятыми оглоблями, рессорный экипаж с номером на задке, копна сена, придавленная жердями, чтоб не раздувало ветром, посредине ограды куча черного снега, смешанного с навозом, и каменная противопожарная стена соседней усадьбы.
Возле каменной стены прошли за конюшню, все так же плечом к плечу. Дальше – огород с вытаявшими грядами, еще одна копна в прислон к стене конюшни.
Враз повернулись друг к другу, похожие на петухов, еще не утративших ни формы, ни выправки и не потерявших в драке ни единого пера. Есаул переступил с ноги на ногу и вздрогнул от хрустнувшего снега.
Нет, не Дарьюшка стояла между ними – кроткая, тихая, никому не желающая зла, а кто-то другой, тяжелый, каменный. Вот так же, может, в оные времена под Оренбургом или Казанью скрещивались в смертном поединке беглые холопы-пугачевцы с барами и дворянами и с войском ее величества Екатерины. И не оттуда ли, из дальней дали, залегла смертельная сословная вражда между ними, оросившая собственной кровью оренбургские и приуральские степи? И не так ли встречался с недругом праведник Филарет, не ведавший ни страха, ни жалости к лютым ворогам вольной волюшки, за которую бился не на живот, а на смерть? И может, из глубин минувшего, векового вспыхнуло в глазах потомка Филарета горючее пламя ненависти и презрения к казачьему есаулу?..
– Ты, недоносок, сыми перчатки! По-го-ворим!
И в тот же миг Потылицын как бы оттолкнулся от противника на шаг, вскинув правую руку с браунингом в перчатке, выстрелил и – промахнулся.
Тимофей ударил есаула под локоть и тут же, не успела рука упасть, схватил ее у запястья, с силой крутнул на излом, слева-направо, и рука, парализованная вывихом, расслабла, наливаясь несносной болью.
– С-с-с-во-о-олочь! Р-р-р-руку! – вскрикнул есаул и, пересилив боль, размахнулся рукояткой нагайки. И снова удар под локоть, и нагайка отлетела в сторону, в снег.
Прапор стоял рядом, и синее пламя его глаз жгло есаула.
– Практику пройди, недоносок, – раздельно, с придыхом проговорил Тимофей и, схватив есаула за ремни, подтянул к себе, и кулаком под челюсть – звезды из глаз посыпались. По есаульской физиономии да нижним ударом под санки, порядок!
– Прямо держись, есаул!
Потылицын все-таки успел ударить левой – папаху сбил с прапора, и тут же получил ответный удар – небо в башке треснуло…
– Это… это… скуловой с правой, – пояснил Тимофей. – Запомни, недоносок! Если придется врукопашную – порядок!.. Теперь – благодарность. Ты просил – это… это… скуловой с левой. Держись, говорю! – доносилось откуда-то со стороны, и Потылицын слышал хруст ремней, его ремней, и видел огонь глаз – страшный, обжигающий, а голова раздулась как шар, и гудит. – Браунинг запрятал?! – Тимофей сдернул перчатку с вывихнутой руки и деловито, как бы исполняя служебную обязанность, ударил рукою с браунингом под солнечное сплетение – дух занялся и тело само собою скрючилось. Но прапорщик не дал упасть. Поднял на ремнях, встряхнул: – Ты… ты… доволен благодарностью?! Спрашиваю! Или тебе еще приданое выдать вместо мельницы? Тебе еще приданое?! – И, как кувалдой, слева и справа. И тут же наступил покой, забвение…