– Никого?
– Никого.
– Гм. Гм. Ладно. Ладно. То ли еще будет, Ионыч. Мы ее, фурию, по ветру пустим.
– Дай-то бог.
– Без бога, э, своими усилиями и разумением. Депешу надо отбить Николаю в Петербург, э, в Петроград. Чтоб сейчас же приехал. Отец, мол, при смерти. Адрес возьмешь на конторке. Там конверт. Да гляди, э! Никого ко мне не пускай. Говори: в чувство не приходит. Вызови еще врача, э, этого…
– Прейса.
– Вот. Вот. Дать придется, чтоб предупредил всех не беспокоить меня. Сердце, мол, э, совсем слабое. Володя-то мой влип. Ой, как влип! В Монако проигрался, э, разбойнику-мексиканцу. Двадцать одну тысячу стерлингов просадил, а? Вот оно как, Ионыч! По ветру пустит капиталы. Как нить дать. Господи! Николенька не такой, нет. Копейку считать умеет. Да и к капиталам льнет. Завещание новое напишу, э. Только гляди, Ионыч! Как бы фурия опять не пронюхала. Нотариуса Вениаминыча – к свиньям! Тайну не сохранил. Обмозгуем, Ионыч. А Владимир пусть едет в Петроград, как и должно. В министерство. Не упразднили министерство?
– Узнаю, Михайла Михайлович.
– Узнай, узнай. А Володя пусть едет. С богом. Так и скажи: отец, мол, благословляет, э. Николая дождемся, а потом и фурию, э, благословим: «скатертью дорожка!» Такое настало время, Ионыч. Крутенько, ох, как крутенько. Дай волю фурии – по ветру пустит и нас в богадельню определит.
– Определит.
– Ничего. Ничего. Мы ее, э, тово! Тут я подготовил бумаги, то, се, э, полицию позовем…
– Милицию, Михайла Михайлович.
– А? Что? Милиция? Как милиция?
– Полицию упразднили, Михайла Михайлович.
– Господи помилуй! И есаула Могилева убили, и полицию упразднили. Кто же теперь? В каком понятии – милиция? В каком соответствии, э?
– При комитете господина Крутовского.
– Крутовского? Говоруна? О господи! Что же такое происходит, а? Революция? Доколе же, а? Доколе?
– Круговороть, круговороть, Михайла Михайлович.
– Переждем. Переждем, Ионыч. Самое время – в постели лежать, чтоб круговороть не засосала. Пусть сами по себе перекипятятся. А фурию мы, э, тово, выпроводим!
Помолчали, довольные друг другом, лакей и хозяин, взаимно связанные тайными нитями.
– Свадьбу готовят, э?
– Свадьбы не будет.
– Э? Без свадьбы?! – Без свадьбы.
– Гм. Гм. Так-то оно лучше, а? Припекает фурию? Есть же, есть у нее некоторый капиталец, э? Мало ли припрятала, ехидна. Не щедрится, а? Так-то. Так-то.
– В дорогу собираются.
– Кто собирается? А, мексиканец со стрекозой! Дай-то бог. Дай-то бог. И пусть Володя с ними, э, за компанию. Пусть хватит петербургских туманов, может, отрезвеет после лондонских. Э?
Михайла Михайлович успокоился: он предпринял первые шаги к изгнанию фурии.
– Минуточку! Что вы называете цивилизацией?
Вопрос был поставлен так резко и сердито, что мистер Четтерсворт вздрогнул, оглянувшись на господина Палло.
Четтерсворт – Серый черт – разговаривал с полковником Толстовым. Акут Тао Саямо сидел тут же, по обыкновению, тихий л неприметный, как бы удалившийся в самого себя.
Разговор шел о цивилизации и, как это всегда случается перед обедом, переливался плавно, покойно, подобно журчащему ручью в тени дремотного леса, и вдруг ворвался господин Палло.
– Что вы называете цивилизацией? – повторил он.
– Цивилизация? О! Это великий культура Америка, великий принцип демократия, великий прогресс промышленности. Это всем ясно.
– Ну, а мне, извините, совсем неясно, что вы называете американской цивилизацией. Прибыли от капитала? Концерны? Биржи с вашими трескучими акциями? Или вы называете цивилизацией линчевание негров в Южных Штатах? Или вы называете цивилизацией грабеж в странах Латинской Америки, в Африке, Индии, на Среднем Востоке, в Китае и в России? Что же главное в вашей, извините, американской цивилизации?
Серый черт не ждал такого ввезенного нападения со стороны русского мексиканца. Все оживились, и даже Акут Тао Саямо проснулся от своих внутренних созерцаний. В стороне от всех молчал подполковник Владимир Михайлович, сутулясь в том самом кресле, где когда-то перед ужином дремал его отец.
Никто не обращал внимания на Тимофея. Он стоял за половинкой полустеклянной створчатой двери и, как всегда, чувствовал себя случайным и чужим в доме Юскова. Никому из них и в голову не придет спросить у фронтового прапорщика, что он думает о цивилизации и буржуазной культуре. А он бы мог сказать!
Что они знают, эти люди, про жизнь солдата? Про жизнь прапорщика Боровикова? Они его сейчас принимают по милости ее величества Революции, терпят и вместе с тем никто из них не пойдет кузнецом в депо, на пашню с серпом, чтобы в поте лица добывать себе хлеб насущный!
Да они, эти образованные люди, никогда не жрали всухомятку японские галеты, которыми хоть из минометов стреляй, не жрали чечевицу пополам с землей, не долбили лоб двоеперстием, уповая на бога; они всегда были сыты, хорошо одеты, обеспечены, а за счет кого, спрашивается? Вот что хотел бы сказать им Тимофей! Почему именно они, холеные, изнеженные, должны жрать вкусную пищу, приготовленную ученым поваром? Почему именно они должны получать всяческие блага, а вот солдаты, мастеровые депо, фабричные бабы, одичалые в вековом забытьи и невежестве, подобные отцу Прокопию Веденеевичу, должны от века довольствоваться прозябанием, что и словами-то не выразить! Вот в чем штука! И он, Тимофей, хоть и в мундире прапорщика, а никак не приклеится к этим людям, если даже они и будут терпеть его молчаливое присутствие. И отчего не терпеть? Он же для них, как стул, как вот эта стена, дверь, – неодушевленный предмет, и больше ничего.