Тимофей напружинился, как перед прыжком:
– Да, берет. Наша партия рабочих. Наступила неловкая, настороженная заминка. Полковник Толстое, не взглянув в сторону прапорщика, со злом ткнул недокуренную папиросу в чугунную пепельницу, пробормотав:
– Если бы действительно случилось так, я бы первым поднял оружие против такой партии! Да! Из одного самодержавия в другое – избави бог, избави бог!
Тимофей стиснул зубы, глядя прямо перед собою в лакированную гулкую пустоту. Один – лицом к лицу с господами, умеющими рассуждать красиво и возвышенно на разных языках, помышляющих о свободе, равенстве и братстве для самих себя, но не для рабочих, не для крестьян, не для серой суконки! Какое им дело до тех, кто своими руками добывает хлеб насущный!
Ждал, что ответит полковник Арзур Палло – «русский мексиканец». Он обязан ответить. Обязан. Он же участник революции девятьсот пятого, революции в Мексике. На чью сторону он перейдет сейчас, в девятьсот семнадцатом?
Арзур Палло молчал.
Надо уйти. Сейчас же! «Не по зубам им наша рабочая партия большевиков, – подумал Тимофей и повернулся уходить, столкнувшись с Ионычем. – Еще один холуй!..»
Ионыч сказал, что господина мексиканца спрашивает инженер Грива из тайги и что за прапорщиком Боровиковым пришел солдат из Красноярского Совета.
– Ждет внизу…
Навстречу по парадной ползла сухопарая монахиня в черном, будто выползла из преисподней: крючковатый нос, тонкие губы в черточку и колючие прищуренные глаза, как два буравчика. Еще одна приживалка буржуазии!
Арзур Палло почтительно посторонился перед монахиней, а Тимофей шел прямо на нее возле перил. Монахиня остановилась и не хотела уступить дорогу.
Ионыч взглянул на монахиню:
– Вам кого, матушка?
– Мне бы хозяюшку повидать, Евгению Сергеевну. Монахиня явилась от его преосвященства архиерея Никона.
Солдат жался у двери, диковато поглядывая на большущие, под потолок, зеркала в резных рамах, на мягкие диваны, на парадную лестницу, застланную шикарным ковром снизу доверху, и особенно поразила солдата голая женщина на пьедестале, прикрывающая ладонью стыд, – «экая невидаль! Словно живехонькая, окаянная».
В прихожей похаживал Гавря – в выдровой шапке с длинными ушами, в меховом пальто нараспашку и в волчьих унтах на толстущих подошвах – и по сырости ходить можно, и по снегу зимой: таежная обувка.
До того как в прихожую спустился Арзур Палло с Тимофеем, Грива потешался над солдатом.
– Давай-ка, дружище, уволокем эту бабенку, а? Какая, а? С такой бы по вселенной, чтоб звезды сшибать, а?
– Бабенка складная.
– Венерой называется. Таких Венер натесано – дай боже. И нам бы одну на двоих, а?
– Куда с каменной. Кабы живая.
– Расщепай меня на лучину, живой такой не сыщешь. Чур!
Пригнув голову, сдвинув шапку на затылок и закинув ее уши на спину, Гавря уставился на Арзура Палло, чинно шествующего вниз со ступеньки на ступеньку.
Арзур Палло пригласил брата к себе в комнату, и они ушли.
Курносый приземистый солдат в старенькой шинели, в разбухших ботинках все еще топтался у двери.
– Ко мне? – обратился к нему Тимофей. Солдат щелкнул задниками ботинок.
– Так точно, ваше благородие.
– Отставить. Честь отдавать только в строю, в гарнизоне.
– Так точно. Солдат Купоросов прибыл из исполкома. Дежурю я с отделением от Седьмого полка, Срочно требуют рас, господин прапорщик. В исполком.
– Отставить «господина». Товарищи мы.
– Так точно, товарищи.
– Хорошая у тебя фамилия, Купоросов. Ты еше подсыплешь купоросу господам и высоким благородиям.
– Так точно, товарищ прапорщик. Подсыплем.
– Можешь идти.
Проводив солдата, Тимофей пошел одеться в комнату Дарьюшки.
Закатные лучи солнца цедились, как сквозь сито, через узорчатые тюлевые шторы на грех полукруглых окнах. Резная деревянная кровать Дарьюшки с тремя подушками – чужая кровать! И все здесь, от изразцового камина с пуфами, ковров, картин в рамах на стене до зеркального трельяжа с туалетным столиком, заставленного дамскими пустяковинами, было чужим, холодным и противным.
Но что же случилось с Дарьюшкой? Почему она упорно прячется от него, Тимофея? Аинна загадочно посмеивалась; чопорная хозяйка всячески навеличивала прапорщика, а в сущности, откровенно презирала мужичью черную кость.
Завтра Тимофей уедет из Красноярска с эшелоном маршевых рот. Он должен повидать Дарьюшку. Должен!
«Еще подумает, что я ее преследую!» – мелькнула неприятная мысль.
Тимофей взглянул на овальный столик в простенке между двух окон. На столике – книга, раскрытая на середине, в какие-то листки. Подошел к столику и удивился: на развороте, слева, жирным шрифтом: «ЕВАНГЕЛИЕ» на правой странице: «ОТ ИОАННА». Взял один из листков, исписанный прямым почерком Дарьюшки:
...«ОТ ЛУКИ, гл. 18.
Всякий, возвышающий себя, унижен будет, а унижающий себя – возвысится».
Подумал: что-то темно, заумно. Как это: унижающий себя возвысится? На карачках ползать перед господами, и тогда они отметят тебя своей милостью?
«Не прелюбодействуй, не убивай, не кради, не лжесвидетельствуй, почитай отца своего и матерь свою».
Тяжко вздохнул: в общем-то, не худо бы жить так, но кто именно соблюдает это божье напутствие? Хотя бы сами попы или тот же архиерей Никон, которого Тимофей видел тогда на званом ужине? Кто из капиталистов соблюдает: «не убивай, не кради, не лжесвидетельствуй?» Никто! В этом Тимофей твердо уверен.