– Так! – Тимофей подошел к нему. – А известно ли вам, святой Ананий, что, кто переиначивает слово пророков и божьих апостолов, тот сам еретик? И читать надо па славянском, как и положено для всех святых.
Тимофей прочитал из тридцать четвертого псалома Давидова стих четырнадцатый на славянском и перевел. «Удерживай язык твой от зла и уста твои от коварных слов».
– А теперь говорить будем без псалмов. Вы обвиняетесь, есаул, в мятеже. Именем революции вы арестованы. Уведите его!
Филя охал, ахал, сморкался, но его все-таки потащили вслед за есаулом, которого Головня еще раз обыскал, и посадили к арестованным.
Мужики притихли: если Тимофей Прокопьевич не помиловал брата, то что же будет с ними, с саботажниками?
Крачковский пошептался с Тимофеем Прокопьевичем и ушел с тремя приисковыми дружинниками в дозор.
С улицы и с ограды охраняют ревком: как ни говори, а у ревкомовцев богатый улов – сколько офицеров поймали! Оружие нашли припрятанное и самих накрыли. Мало того, сам бог будто посодействовал и предал святого Анания, который оказался не только святым, но и есаулом казачьего войска.
Жарко в ревкоме, хоть парься. Но мужички на этот раз терпят, ждут: беда или милость грядет?
Вернулся Аркадий Зырян с кавалерийским карабином, сел на порог, карабин меж ног поставил.
Головня что-то докладывал комиссару, и тот, подперев ладонью щеку, косил глазом на мужиков. Потом поднялся с лавки, сказал громко:
– Понятно!..
Уставился на мужиков, как будто прикидывал на глазок, какой в них вес в зимней амуниции.
Семнадцать арестованных – с бородами и без бород – дрогнули на полу, теснее сдвинулись друг к другу.
– Восстания ждете, значит? И тогда вам всем полегчает? Восставшие казаки отвалят вам божью благодать, а святой Ананий псалмы будет петь? Ну, ждите, ждите!..
Говоря так, Тимофей прошелся по свободным половицам, что-то обдумывая. Мужики разглядывали его со всех сторон. Шинель па комиссаре не иначе генеральская – на красной подкладке, и пуговицы будто из золота; под распахнутой шинелью френч с накладными карманами, офицерский, без погон только. Георгиевских крестов и медалей не видно, снял, должно, раз красным комиссаром заделался. Опять-таки натура – вылитый Прокопий Веденеевич, всей деревней не переломишь. Хоть так навались, хоть эдак, а все равно его верх будет. И сила! Плечи – дай боже и помилуй – жернова таскать. Лицо впалощекое, с голодухи, наверно, или от постоянных разъездов. По всему уезду рыскает, из деревни в деревню, с прииска на прииск. Без усов, а был с усами, когда приезжал на побывку, и «Георгиями» хвастался. Лобастый, дьявол, и соображение имеет. Такого на кривой кобыле не объедешь. По левой скуле печатка лиха – шрам в палец; щека и левый глаз подергиваются, будто комиссар кому подмигивает…
– Понятно, – сказал себе комиссар и вдруг, остановившись у лавки, взял шашку; подержал обеими руками, как бы взвешивая, потом медленно потянул ее из ножен.
Старик Варфоломеюшка с перепугу затянул:
– Господи! Не сокрой лица твоего от мя. В день и час бедствия да преклони ко мне ухо твое; в день, когда призываю тя, господи!
Тимофей вынул шашку, оглянулся на него, узнал:
– А, Варфоломеюшка! Псалмы петь ты горазд. С отцом моим состязались, помню. Это из сто второго псалома? Ты прочитай-ка седьмой стих…
Варфоломеюшка узрился на еретика – и бороду кверху, как метлу из поскони.
– Не помнишь седьмой?
– Изыди, сатано!
– Совсем, совсем старик стал, Варфоломеюшка! И седьмой стих забыл! – потешался Тимофей, глядя на шашку в застывших потеках волчьей крови: надо сейчас же почистить.
– «Подсечено, яко трава, и иссохло сердце мое…» – затянул вдруг Варфоломеюшка.
– Не, это пятый стих; – перебил Тимофей.
– Все перепутал, старик! – ожил кто-то из мужиков. Варфоломеюшка, напрягаясь, снова затянул:
– «От гласа стенания моего…»
– Это шестой! – вновь перебил Тимофей.
– Ну, комиссар! Вот так комиссар! Всех духовников за пояс заткнет. Эх ты, Варфоломеюшка!
Но тот не сдавался:
– «Я уподобился пеликану в пустыне; я стал как сова на развалинах…»
Грохнул хохот – густой, мужичий.
– В самую точку врезал!
– Ну Тимоха! Вот так Тимоха! Не зря тебя отец в духовники прочил. Истый духовник!
– Варфоломеюшка, пропал ты зазря, пропал! Как тот пеликан али сова на развалинах.
– Ха-ха-ха! Истая сова!
– Еретики, собаки! – отпыхивался Варфоломеюшка. Тимофей сел на лавку, стащил валенок с ноги, отрезал от портянки кусок и стал чистить шашку.
– Видать, ты их много порубил, волков-то? – заговорил хитрый Лалетин.
– Порядком.
– Волчья нопе пропасть! – сказал второй мужик.
– Дозволь спросить, Тимофей Прокопьевич, – подступил третий, с черной окладистой бородой. – Дозволь узнать: как там новая власть в Петрограде кумекает насчет мужиков? К примеру, хлеб. Допрежь власть была, как ее…
– Керенская, – подсказал хитрый Лалетин.
– Вот, вот она самая. При том Керенском… как бы ловчее сморозить…
– Дых в горле не перехватывали, – снова дополнил Лалетин.
– А теперь што происходит? – продолжал чернобородый. – Режут мужика под щетку. Как жить далее? Пухнуть?
Притихли. Торчат бороды. Ждут. Комиссар не торопится, и глаз у него усиленно подмигивает. В железной трубе с тремя коленами, местами прожженными, змеится огонь. И сама печка, растопырка на кирпичах, топится с подвыванием.