Набожная Меланья призывала на помощь богородицу, подолгу простаивала в моленной горнице на коленях, отбивая поклоны, чтоб родить сына; и все прислушивалась, словно по толчкам плода могла определить: девчонка в ней или парень.
– Ежели родишь мужика, куплю тебе сатинету на сарафан, – нашептывал Филя, жарко прижимаясь к женушке. – Сама понимаешь: хозяйство раздуть надо, а сила где? И тятя требует. Знаешь, какой он. Вечор сказал: если, грит, Меланья принесет девку, косы обрежем.
И без того запуганная Меланья сжималась в комочек. У нее такие роскошные косы! И вдруг обрежут их. Как ей жить стриженой?
Как только отсеялись на пяти десятинах, Меланья совсем отяжелела. Лицом осунулась, а на покос вышла. Подоспела первая травушка в июльском цветении. Слабели руки и ноги, а литовку-косу выпустить из рук нельзя: поджимал свекор. «Эй, Меланья, пятки подрежу, холера!» И Меланья, выбиваясь из сил, старалась добить прокос, чтоб немножко передохнуть на новом заходе.
Черствые ковриги хлеба, квас в лагушке, квашенина, солонина зимняя, которую никак не уваришь, а огородина еще не подошла. Меланья до того обессилела, что не рада белому свету и тем более – солнечному погожему. Хоть бы на денек-два зарядили дожди! Так нет же – ни облачка! Бездонная струится синева над головой: зной, пекло, и вечерами, осточертелый сверлящий гнус, от которого дымом не отобьешься.
В полдень случилась беда: у Меланьи выпала литовка из рук на середине покоса. Следом за нею шел свекор; впереди шевелилась широченная спина Фили.
Споткнувшись, Меланья присела и скорчилась. Трещали кузнечики звонко и часто. Подбежал Прокопий Веденеевич в броднях, в холщовых шароварах с отвисающей мотней чуть не до колена, гортанно крикнул:
– Што ты, холера, выкомариваешь?
– Тошно мне, тятенька!
– Ишь ты, квелая какая!
– Знать, время подошло, тятенька.
– Толкуй! Самое время сенцом запастись, покуда гнилой Илья дождем не прыснул. Передохнула?
Филя добил свой прокос и подошел с литовкою на плече, вытирая рукавом рубахи потное, разгоряченное лицо. Свистя ястребиным носом, поглядел на Меланью, потом на отца. Его дело сторона. Пусть тятенька сам разбирается, что к чему.
Пряча лицо в согнутые колени, Меланья растяжно стонала, придерживая сухонькими руками живот.
Горбоносый, узколицый, со льдистыми синими глазами, свекор, грузно навалившись на черенок литовки, поглядывал на виновницу прерванной работы, неприязненно, брезгливо.
– Полегчало иль крутит?
– Спасу нет, тятенька. Может, умру. А-а-а-а!.. Мамонька!..
Старик остервенело плюнул и отвернулся, уставившись на мглисто-багряный круг солнца. Погодье!.. Долго ли оно продержится?
– Ма-а-а-мо-о-онь-ка-а-а-а!.. – валивалась Меланья. Глаза ее дико и страшно метались из сторону в сторону.
– Тятя! – опомился Филя.
– Ну?
– Дык худо Меланье-то.
– Худо? А ты думаешь, как родют? – И, подкрутив в пальцах мокрую от пота косичку седеющих волос, закинул ее за спину, дополнил: – Хорошей бабе родить – раз плюнуть. От натуры все происходит.
Придерживая руками живот, тыкаясь головою в землю, Меланья поползла к телеге. Тяжелые темно-русые косы выбились из-под цветастого платка и тащились по зеленой щетине словно змеи. Невдалеке, за развесистыми кустами ивняка, ворковал мелководный Малтат, рябью переливаясь по камням. Тучею накинулось на Меланью комарье, в кровь искусывая лицо и шею. Она не чувствовала укусов – ей бы хоть один глоток воды! Пересохло во рту, и давит, давит в бедрах. А рядом – ни души.
– Ма-а-а-мо-онь-ка-а-а!..
Старик подождал еще некоторое время – не утихнет ли Меланья, а потом махнул рукой:
– Вези ее домой. Там старуха справится. Я к ночи один добью угол. Травостой-то – люба малина! – и показал рукой на излучину Малтата, где, по пояс человеку, цветущее разнотравье источало медовые ароматы.
До поздней ночи старик добивал угол, изредка останавливаясь, чтобы направить оселком съеденную в работе чуть не до обуха литовку. Крутой солью пропиталась холщовая рубаха, с длиннущей сивой бороды и с двух косичек капелью стекал едкий пот, а старик все косил, косил. Костлявый, жилистый, высокий, неласковый на слово, не ведавшей ни любви, ни жалости к ближним, сызмала привык он к такой вот работе, когда от собственной соли расползаются рубахи, а на ладонях нарастают сухие мозоли в палец толщиной, что конские копыта.
«Земли-то, земли скоко, осподи благослови! – подбадривал он себя, заглядываясь на девственные просторы. – Эх, кабы силушку! Озолотиться можно, якри ее».
Хватал люто, по-волчьи, тянул по-медвежьи, а все никак не мог разбогатеть.
«Эх-х! Подрезал мне крылья Тимка! – сокрушался старик, поминая недобрым словом беглого сына. – Кабы не обрубил тополь, до сей поры ходили бы в дом единоверцы с приношениями. Все не убыток, а прибыток. А Филя что! Ни хватки, ни лютости. Умри я, так и останется со своей Меланьей середка наполовине: ни туда и ни сюда! Подымать надо! Эх, кабы мужика родила!»
Ночь выдалась звездная, тихая, истомная. Шел Прокопий Веденеевич в деревню, и вдруг напала на него смутность: так ли он живет, как должно? Не раз слышал от покойного батюшки Веденея Лукича, каким был праведник Филарет Боровиков, пугачевец. С Емелькой Пугачевым Казань брал, царевых слуг казнил, до царя добирался, чтоб на дыбу вздернуть, а вот праправнук Прокопий платит подати царские, бывает на сходках и не помышляет ни о каком бунте. Может, люди другими стали, или как? «Мельчает народишко, – размышлял Прокопий Веденеевич. – Где уж нам до Филарета! Духом обнищали, телом отощали. Разве Меланья родит такого богатыря, каким был Филарет Боровиков? Э-хе! Порода не та», – сокрушался старик.