«До чего же народишко греховодный, – переметнулся на новую думу старик. – Все толкуют, будто из-под тополя ночами раздается голос. А враки. Который раз слушаю, и хоть бы какая холера пискнула».
И вдруг совершенно явственно:
– Спа-а-аси-те-е-е!.. Старик откачнулся от окна. «Свят, свят! Изыди, нечистая сила!..»
– Спа-а-а-си-те-е-е!.. Ма-а-а-ту-шка-а-а!.. Старик облегченно перевел дух:
– А мне-то поблазнилось, осподи! Это же Меланья исходит. Помоги ей, Марфа-великомученица.
Закрыл створку окна, зажег лампаду под иконою Пантелеймона и стал на молитву.
Еще только начало отбеливать реденькой голубенью и за окном сучья тополя из черных превратились в лиловые, в моленную вошла Степанида Григорьевна. Молча переглянулись супруги и, как по уговору, перекрестились, вздохнули.
– Меланья-то вся извелась. Мечется, а потом вовсе замирает. И ноги холодеют. На грудях по ложбине холодный пот пошел. Постель под ней хоть выжми. И так не тельна, а тут и вовсе доходит…
Ноздри старика сузились. Не он ли толковал, чтобы Филя не зарился на валявинскую красотку! Вот и пользуйтесь: не баба, худая немочь, хвороба.
– Што ворошить-то минувшее… Бабка Мандрузиха ушла; глядеть не может. Грит: пошлите за бабкой Ефимией Аввакумовной. Она такие же роды принимала у сестры Меланьиной Аксиньи Романовны. Послать надо бы.
– Опамятуйся! За ведьмой слать. Мало она чернила наш толк? Дом наш? Сколь раз говорил мне покойничек батюшка, чтобы нога Ефимии через порог не преступала. Не порушу батюшкину заповедь.
– Как помрет, тогда как?
– Все от бога. И смерть и рождение.
– Гляди, Прокопий, на тебе грех будет. По всей деревне слух пойдет, если никого не пригласим на помощь.
Старик недовольно хмыкнул. И вдруг представил Меланью мертвую, накрытою до рук отбеленным холстом, лежащую вдоль лавки в красном углу, с мерцающей свечою в сложенных руках, с ребенком во чреве, и – содрогнулся. Мертвому телу ничем не поможешь: ребенка не спасешь, а худую молву лопатой не отгребешь.
– Напасть-то экая, господи! За Ефимией-ведьмой слать, а? У ведьмы што ни слово, то одно еретичество. В боге разуверилась.
Посутулился Прокопий Веденеевич…
Филя сидел на кухонной лавке, широко расставив толстые ноги в самодельных яловых броднях, отупело тараща глаза в цело печи на пламя березовых дров.
– Сей момент заложи Каурку в тарантас и поезжай за ведьмой, – вывернул Прокопий Веденеевич, не глянув на Филю. – Да не запамятуй: не назови старуху ведьмой. Не поедет. Скажешь: Ефимия Аввакумовна, к вашей, мол, милости Пособите моей жене Меланье, роды у ней трудные. Помереть может. Ишшо вот што: как подойдешь к ее избе, троекратный большой крест на себя наложи и про себя молитву прочти. Ступай.
Над округлой сопкой Татар-горы румянилось щекастое небо: поднималось солнце. На сук тополя, виснущий с крыши, прилепилась куча ворон и подняла такой гвалт, будто учуяла мертвое тело. Филя схватил палку и, размахнувшись, запустил ею в воронью сходку. Палка загремела по крыше.
Вороны шумно взлетели, кружась над оградой, опустились на баню. Филя схватил круглое полено и погнался за ними.
– Филин! Филин! А, чтоб тебе треснуть, окаянный, – орал с крыльца отец. – За воронами погоню учиняешь, а баба вот-вот богу душу отдаст. У, нетопырь!..
Филя кинулся за сытым Кауркой – надел сыромятную оброть, застегнул ее на ремешок под конской челюстью, вывел к поднавесу, проворно охомутал и, не высвободив хвост из-под наборной шлеи, увенчанной ремешками с кистями и медными бляхами, заложил Каурку в оглобли выездного тарантаса.
– Живо мне! – поторапливал отец.
Не ждала бабка Ефимия, что за ней пошлет сына Прокопий Боровиков. Не она ли, Ефимия, порушила тополевый толк? Не она ли поясняла темным староверам, что верованье в тополь – дикарское, не божеское, а скорее сатанинское? И вот Филя, мужик под потолок, мнет картуз перед старухой.
Бабка Ефимия только что поднялась с постели и помогала безродной пожилой приживалке Варварушке выкатать сдобное тесто – печь подоспела.
Изба Ефимии, построенная по ее велению на отшибе деревни, у кладбища, в березовой роще, вся пряталась в зелени. Кругом щебетали птицы.
В переднем углу избы приметил Филя – маленькая иконка в две ладони, в золотом окладе, так хорошо выписанная старым письмом, что Филя от порога разглядел божью матерь с младенцем. Изба застлана половиками.
Справа – дверь в горницу за шелковыми занавесками; еще одна дверь в боковушку Варварушки, нарядная кровать с пуховой периною и пуховыми подушками под потолок. На окнах узорчатые прозрачные шторы, какие Филя видел только в скиту на окнах игумена.
– Люто живете, парень. Теперь уж не парень. Как звать тебя? Филимон? Приметный. Все Ларивоновы отметины перехватил. Тот таким же рыжим был. Ишь какая кудрявая борода! Вся из золота.
Филю коробило от пристального внимания бабки Ефимии.
– К вашей милости, Ефимия Абакумовна.
– Аввакумовна я.
– К вашей милости, – топтался Филя.
– В тополевый толк веруешь? – И опять Филю сверлят черные старушечьи глаза. «Ведьма и есть!»
– Дык тятенька. Моя воля какая, – развел руками Филя.
– Куда конь с копытом, туда и рак с клешней? Без воли и разумения? Тебе и свою волю иметь можно.
– Не заведено так-то.
– Знаю. Все ваше заведение от тополя до срамного туеса. Полдеревни в такой тьме пребывает. От тьмы произошли, во тьму уходят, яко не живши и ничего не видемши на свете. А век-то ноне другой. Двадцатым прозывается. Слышал? И!! Какой же ты темнущий при красной бороде, ай-я-яй! Ты хоть на календарь поглядывай.