Телесно умученный, лупцованный фельдфебелями, унтерами, осмеянный солдатами – «кобылкой», паренный «Высоким благородием», отощалый до последней возможности, лежишь ты, Филя, на железной лазаретной койке в палате тифозных для нижних чинов, охаешь, крестишься, вскидывая взор в пустыню потолка. И ниоткуда не виден тебе лик господа бога! Един ты, как перст, со своим воплем и стоном.
Ты еще счастлив, Филя: твоя кровать у окошка. И ты видишь, как хохочет рыжая лохматая осень тысяча девятьсот шестнадцатого года, кривляется сучьями кленов, свистит, сюсюкает, а по ночам тревожно и таинственно перешептывается.
Кто знает, о чем шепчутся клены и липы! Отчего они так беспокойно лопочут лапами-листьями? Един дух – и ты дома на красной лавке под нерукотворными образами. И Меланья, рабица, пред тобою, и благословенный родитель Прокопий Веденеевич, но никто не возрадовался явлению телесно умученного праведника.
«Ступай в пустыню к Елистраху!» – гонит отец.
«Дык-дык разве я пустынник, тятенька?!»
«Молчай, мякинное брюхо! Из веры в веру прыгаешь, яко блоха!»
У Фили от страха в животе заурчало, и он очнулся.
– Тятенька!..
В ответ – бредовый стон девятнадцатикоечной палаты. И вонь, и спертый воздух.
Филя подполз к окошку и уставился в мир, полный струистой текучести, пронизанный розовостью тлеющего заката. На желтых ладошках одинокой кривой березки среди высоких кленов – глазастые, прозрачные росинки, играющие лучиками.
За деревьями – три пузатых луковицы с багровыми крестами, резко отпечатанными на голубом прислоне неба. И с тех луковиц срывается печальный благовест.
Языкастая медь сыплет трезвоном в пустыню, а в брюхе у Фили свой трезвон – спасу нет. Надо спешить. Ты еще, Филя, в ходячих. Хоть кальсоны не держатся на твоих костях и отощалом заде, а ходячий.
«Тирили-ли-линь, тирили-ли-линь. Бом! Бом! Бом!»
Похоронный звон.
Может, и воскреснешь ты, Филя, из мертвых, кто ее знает! Ты молишься? Молись, молись.
Хватаясь руками за железо кроватей, Филя выползает в желтый коридор. В ушах свистит ветер. Упал.
Два ленивых, привычных ко всему санитара подхвата ни Филю.
– Мне бы до ветру, братцы, по большой нужде…
– Переставляй ноги.
– Дык переставляю.
Санитары подталкивают Филю, скалят зубы:
– Доходит наш сусик!
– Как подштанники потеряет, так во врата рая въедет. Филя мычит, крутит огненной башкой:
– Не сподобился, братцы, во врата я. В сатанинском-то образе да в рай господний!..
– Ничаво, Филюха! Тамо-ка примут. Завозно ноне на небеси. Целыми дивизиями солдатня прет в рай. Иль место не сыщется для праведника? Ты же сам говорил, что твоя вера самая праведная?
– Дык верно, братцы. Самая праведная.
– Знать, примут в рай.
Медь колоколов вызванивает: «При-мут, не при-мут. Примут, не при-мут. Бом. Бом. Бом».
Тащат Филимона обратно «из большой нужды» – весь вестибюль до парадной лестницы в заслоне офицерских спин. В кою пору собралось столько «высоких благородий!»
По обеим сторонам широкой парадной лестницы, ведущей на второй этаж в офицерский корпус, выстроились военные в сверкающих мундирах, лицом к лицу, и шашки наголо; кого-то ждут, наверное.
«Экая силища у анчихриста», – глазеет Филя.
– Смир-р-но-о! – резануло сверху вниз, и две стены офицеров вытянулись, окаменело замерли.
Печатаются чеканные шаги. По лестнице вниз спускается грузный генерал в белых перчатках при оголенной шпаге. Следом за ним прямоплечий полковник с золотыми крестиками и еще с какими-то не виданными Филей орденами на груди мундира. Фуражка с белым глазом кокарды – на правой полусогнутой руке. Волосы белые, как пена в улове Амыла. Бок о бок с полковником – молодой офицер с генеральской шпагою на вытянутых руках. Следом еще два офицера несут черные бархатные подушечки с орденами. «Экая невидаль! – соображает Филя. – Высокое превосходительство и на том свете почивать будет на двух подушках и при оружии…»
Черный гроб с телом генерала на плечах гвардейцев покачивается, будто плывет по волнам, со ступеньки на ступеньку. «И колокола звонют, и охицеры с шашками. К чему бы, а?» – недоумевает Филя, тараща глаза на траурное шествие.
И вдруг глаза Фили округлились, и рот открылся – узнал Тимоху, брательника, сицилиста! Это же, конечно, он идет рядом с полковником и тащит обеими руками генеральскую оружию. И лбина Тимохи, и плечи, и стать приметная, боровиковская, и чуть горбатящийся нос, и разлет черных бровей. Тимоха!
– Тимоха! Истый Тимоха, – буркнул Филя.
– Тсс, сусик! – одернул Филю санитар.
– Дык Тимоха же, Тимоха!
– Какой тебе Тимоха, – шипит в ухо дюжий санитар. – Генерала Лопарева тащат в собор отпевать.
– Лопарева?
– Их высокопревосходительство Сибирской дивизией командовал, которая, сказывают, у немцев в «кошеле» побывала. Зубами выдрались, а теперь на отдыхе в Смоленске. Вся дивизия выстроилась на похороны генерала Лопарева. Во! И ты не мешкай, торопись: заодно с генералом отпоют в соборе.
Суеверный Филя размашисто перекрестился и не ведал даже, что фамилия генерала знакомая. И кто знает, не из того ли корня, из которого происходил беглый государственный преступник Лопарев?
«Бом, бом, бом!» – бьет большой колокол.
Гроб вынесли, и там, где-то у парадного подъезда, разом грянула трубная музыка.