Гости притихли. Слышно было, как сопел лысый Чевелев и трудно вздыхал Синельников: оба они «из берлог» и в каретный ряд затесались.
Елизар Елизарович подтянул толстые ноги, хищновато подобрался. Намек Востротина уразумел вполне и ответ готовил. Ты, мол, не из берлоги вылез, а из подворотни мистера Линда – русского американца во французских штанах; ты и Россию готов продать – хоть американцам, хоть французам – кто дороже заплатит, а в русских медведей пальцем тычешь. «Погоди, ужо рубану сплеча».
Но рубануть не удалось…
Востротин трагично возвысил голос:
– Азиатчину и варварство, господа, терпеть нельзя в наш просвещенный век. А что вы скажете, если один из миллионщиков, не брезгуя ничем, грабит инородцев в Урянхайском крае и учиняет варварские самосуды? Этот миллионщик до того озверел, что даже собственную дочь поместил в публичный дом…
– Господи! Кто такой? – ахнули, оглядываясь.
У Елизара Елизаровича пот выступил и борода мокрой стала. Прямо перед собой он видел бутылку в ведерке. Схватить бы ее да в башку Востротину!
Не схватил…
Гадалов поспешно ушел, и Евгения Сергеевна удалилась.
Один. «Господи помилуй, на позор выставил, иуда! Христосиком прикинулся».
– Кто же это, господи? – охала Синельникова.
– Сейчас узнаете, – кривил губы Востротин. – Пусть сама эта девица расскажет, как благословенный родитель издевался над нею, чуть не убил, прежде чем выгнать на все четыре стороны… без участия и поддержки, без вида на жительство, без копейки денег. И она ушла, несчастная, скитаться по земле.
Елизару Елизаровичу будто серой горючей ударило в ноздри, воздух стал угарным, дыхание перехватило. Беда пристигла. Беда…
Вот как надумал отыграться за сто тридцать семь тысяч золотых целковых Востротин. Учудил спектакль, подлец! А сам-то каков? Не он ли с Линдом содержит особый дом на Береговой, и в тот дом мадам Тарабайкина-Манчьжурская поставляет девиц для утехи? А мало ли он, Востротин, пустил людей по миру? Мало ли выжал золотишка из посконных душ приискателей, мыкающих жизнь в потемках? Рыкнуть бы на всех, топнуть да за шиворот схватить джентльмена, вытряхнуть из французских штанов да выставить перед всеми напоказ: глядите, каков Христосик!
Не рыкнешь и не топнешь… У джентльмена хватка не волчья – тигриная. Мягкими шажками, умильными словесами, с образованностью, начитанностью да за горло ближнего! А что он, медведь? Ни образования, ни повадки тигриной, весь наружу – без всякой хитрой накладки.
Поруха!..
Рванул крахмальный воротничок – черная бабочка спорхнула на пол.
Он стоял один возле столика, дрожа от ненависти и стыда. Кулаки, как кувалды, а бить – некого. Эх, кабы господь умудрил словом! Не одними миллионами, оказывается, бить надо. Но господь не дал слова. Нем как рыба или того хуже… Погодите же! Не спешите с заупокойной службой, живодеры!..
Утеха малая, когда всеми поруган, да без утехи совсем хана…
– Прошу вас, – вещает гладенький Востротин во французских штанах, – проявите милосердие к поруганной девице. Она ни в чем не виновна…
Все с нетерпением ждали, что за девицу приведет господин Востротин. Надо было уйти Елизару Елизаровичу, уйти от позорища, да он все еще на что-то надеялся.
И вот появилась она…
Все поднялись, глядя на стройную красавицу с черными волосами, собранными в замысловатую прическу. Она была в нарядном голубом платье, голову держала книзу, совсем молоденькая, и не такая уж разнесчастная, какой изобразил Востротин.
Евгения Сергеевна испуганно ойкнула: «Дарьюшка!»
Елизару Елизаровичу словно нож сунули под лопатку. Он выпрямился во весь свой богатырский рост и рот распахнул. Истинно так: «Дарьюшка! Господи помилуй, из больницы взяли, – успел подумать. – Да што же это, а? Полковника подыму! Самого губернатора!»
И – был таков.
Все ждали, когда Востротин назовет имя черноволосой красавицы, но он нарочно медлил.
– Прошу любить и жаловать! – сказал наконец, беря девицу за руку. – Дочь Елизара Елизаровича Юскова, нашего почтенного сокомпанейца, хлебосола и христианина. Как пас звать, барышня?
Девица удивилась:
– Ужли забыли, Петр Иванович? Лилией звать.
– Именно гак нарекли вас родители? – домогался он.
– Так уж родители! Родитель мой выбил из меня имя кулаками. Век не забуду!
Елизар Елизарович мчался в распахнутом пальто. Он шкуру спустит с доктора. Он всех жандармов поднимет на ноги. До губернатора дойдет. «Погоди ужо, французская харя, учищу тебя – родня не признает! – кипел миллионщик. – Законом учищу».
Было три часа дня, когда Елизар Елизарович, как вихрь, влетел в ограду больницы. Ступенек не считал – одним махом перемахнул все, пхнул сапогом дверь.
Доктор Столбов не успел подняться с кресла, как Елизар Елизарович схватил его за воротник.
– Душу из тебя поганую вымотаю! Где она, сказывай? Как ты посмел отпустить ее на поругание в дом терпимости? Сказывай, чудище!
– На помощь! – взревел Столбов. – Санитары!
– Я те дам санитаров, чудище! Век помнить будешь. К губернатору поволоку! – И, как пушинку, поднял доктора с кресла.
Подоспели санитары, привычные к обращению: медведя подмяли, завалили на кушетку.
– Вяжите, вяжите! – распорядился Столбов.
Елизар Елизарович хрипел, отбивался, но санитары связали.
– В смирительную!