Хмель - Страница 269


К оглавлению

269

«Такоже. Такоже. Анчихрист напустил на землю безбожников, какие теперь власть взяли и суд вершат, – возвестил старик и тут же нарек имя праведнику: – И будешь ты праведником Ананием, какой пошел на огонь и смерть, а святое дело божье не попрал ни языком, ни руками. Аминь!»

Так они сошлись – раб божий Прокопий с праведником Ананием, и он же есаул Потылицын. С той поры дули ноздря в ноздрю.

Мороз, мороз, мороз…

Филя спросил тятеньку: брать ли ружье?

Святой Ананий махнул рукой – не надо, мол.

– С богом! – проводил Прокопий Веденеевич. Постоял на улице, прислушиваясь, потом закрыл тесовые ворота, заложил березовой перекладиной в железных скобах и калитку на запор.

Встревоженная Меланья никак не могла заснуть. Чуяла – случилась какая-то беда, если среди ночи явился батюшка и призвал в моленную Филимона, и тот, перепуганный до нутряной икоты, второпях оделся в дорогу, охая и бормоча себе в бороду, запряг рысаков и куда-то уехал. С тятенькой, наверное.

Она слышала, как выехали из ограды, и будто кто умер – такая настала тишина. Вспомнила: сени не закрыты на перекладину. И страх, страх! Хотела разбудить Апроську, да передумала.

Как была в нательной рубашке, так и выскочила из горницы в избу и в сени, и тут открылась дверь…

– Ой, мамоньки! Исусе!..

– Ты чаво? – удивился Прокопий Веденеевич.

– Аль батюшка?

– Ступай в избу, сам закрою.

– Как перепугалась-то, господи! Думала – уехали вы с Филей, а дверь не заложена. Обмерла от страху, – лопотала Меланья на пороге.

Прокопий Веденеевич снял шапку и шубу, повесил на крюк. В избе полумрак от сальной плошки. Меланья стояла возле молосной телушки, зябко прижимая руки к нательному крестику.

– Мне чей-то страшно, тятенька. Всю так трясет, трясет… Филя-то вдруг уехал…

– Все слава богу, – ответил свекор. – Али первый раз уезжает в ямщину?

Меланья вздохнула и повернулась к дверям в горницу, но остановил свекор:

– Погоди. Сядем на лежанку у печи, поговорим. Печь-то топила?

– Хлеб пекла сёдне, – воркнула Меланья.

– Принеси подушку. Постель кинь на лежанку. Да Апроську не разбуди.

Меланья – ни слова, ни вздоха, вся – вековечная покорность и смиренность.

VII

Была полночь; скупились светом звезды, и поднявшаяся полная луна с белесым кругом величаво плыла над снежными просторами. Кругом было так необыкновенно тихо, что можно подумать: мир навсегда околел в тяжком забытьи, и только один хозяин – мороз за пятьдесят гулко рвал местами обнаженную землю…

Но вот послышалось цоканье подков и малиновый перезвон колокольчиков, и сразу стало веселее: земля живет!

Ольга возвращалась в Белую Елань из Минусинска с чрезвычайным комиссаром Тимофеем Прокопьевичем: если не всю судьбу везла, то хоть клок ее, и то ладно.

Влюбчива кареглазая вдовушка, да никто вот так не прельстил ее, как Тимофей Прокопьевич. Более года ждала весточки, как он обещал позапрошлой осенью, уезжая из Белой Елани, да где уж, если сердце другой занято.

Вожжи в руках Ольги. Она ли не мастерица? И золото в тайге видит сквозь землю, и собой недурна: не молоко с лица пить, но и не взаймы за красотой ходить.

Поджарая кобылица Белка, отворотив морду от коренника, готова была выпрыгнуть из постромок: неуемная, силу не бережет. Коренной – соловый рысак, прозванный Ухоздвиговым Губернатором, мчится с некоторой гордостью, вскинув к дуге голову. Рысаки холеные, выносливые, а Белка и в кавалерии побывала, да не в тыловом казачьем войске, а на позициях. Не колыбица – ветер. Не зря сын Ухоздвигова, казачий сотник Иннокентий Иннокентьевич, увещевал ревкомовцев прииска, чтоб не губили Белку. Да еще сказал: «Золото купит любую жену, конь же лихой не имеет цену».

Ольга, в дохе, в лохмашках, ресницы у вдовушки обметал мороз, и похожи они на бабочек-капустниц.

– Не замерз, кавалер? – толкнула Тимофея.

– Дюжу…

– Ты, никак, спать собрался?

– Мороз дерет. Сорок, пожалуй?

– Из Шошиной выехали было пятьдесят, а теперь сорок? К ночи мороз всегда лютее. Говорила же – заночуем в Таскиной, так нет, гонит тебя нелегкая.

– Гонит, Ольга, гонит. Время такое.

– Времечко – в беремечко да под подушечку… Фу, губы твердеют!

– А ты ловкая с вожжами!

– Э, Тима! Была бы я ловкая, разве бы жила, как перст, ткнутый в небо? Ни звездочки на перст не упало, ни луна не скобленула. Так и живу – счастья жду.

– Будет и счастье.

– Ой ли! Ты вот обещал писать в ту осень и хоть бы разок воробьем чирикнул. Кому, мол, писать? Какой-то приискателънице! В сердце поместил дочь миллионщика – до меня ли?

Тимофей буркнул невнятное.

– И теперь любишь, когда она в заговоре со святым Ананием? Может, помилуешь?

– Я не милую и не жалую, – проворчал Тимофей, крайне недовольный. В который раз за дорогу она заводит один и тот же разговор, безжалостно припирая его к стене.

– Тебе власть дана от самого Ленина.

– Не давал он мне такой власти, чтобы единолично вершить суд и расправу.

– Твое слово, Тима, золото: тяжелое. И ты должен первым сказать свое слово.

– Не первым и не последним.

– Серединки держаться будешь?

– До чего же ты занозистая, приискательница!

– С занозою в сердце на свет народилась. Или так жить худо?

Тимофей натянул на лицо воротник тулупа и отвернулся в сторону. Он будто вновь увидел лицо Дарьюшки и как она потерянно и виновато глядела на него в тот памятный день расставания в доме Юсковых, на ее белой, батистовой кофточке алело, переливаясь по упругой груди, зловещее пятно заката, смахивающее на кровь.

269