До чего же сведущий в ямщицких делах святой Ананий, не то что другие угодники: им молишься, а они хоть бы слово. Немы и глухи, как камни.
– Сполню, святой Ананий, – с некоторым страхом пробормотал Филя, завороженно глядя в черный затылок. Святой Ананий стоял на коленях возле аналоя, где обычно выстаивал молитву отец, когда обедню служил.
– Скажи еще: кого оставишь в доме, когда в поездке со Словом божьим будешь…
– Дык Меланья, жена моя со младенцами… – покосился Филя на тятеньку, но не призвал в дом.
– Грешно так, раб божий, – построжел святой Ананий. – Дом без хозяина хоть на один день – ворота для нечистого. В дом сей должны приходить люди за Словом господним, на тайную молитву спасения. Кто примет их в моленной горнице? Кто даст им прозрение?
Для Фили настал трудный момент. Хоть и праведный тополевый толк, да что-то мутит душу, и сам того не сообразит. Призвать тятеньку – язык не поворачивался.
– Назови имя, кого позовешь в дом хозяином. Без хозяина не будет у тебя дома – нечистый копытом ударит. Вижу то копыто! Вижу!
– Дык… дык… ежли тятенька вот… покеда я… Тятенька, доглядывайте, Христа ради, за домом. Помилосердствуйте, тятенька! – хитровато подкатился Филя, отвешивая поклон отцу. И в дом хозяином не позвал, и в то же время честь отдал.
– Ступай, закладывай рысаков! – погнал рассерженный отец.
– Я сичас! Сичас! – воспрянул Филя, уметаясь прочь.
Прокопий Веденеевич прошел к двери, послушал, дожидая, когда сын оденется и уйдет, закрыл дверь на крючок и, когда тот оделся и ушел, сердито проговорил:
– Экое мякинное брюхо! По ветру бы развеять падаль экую. Ни веры в нем, ни какого другого потребства. Истая мякина!
Святой Ананий, упираясь руками в пол, медленно поднялся с колен. Он был высок, не стар, прямонос, и черная борода недавняя – на пол-ладони не отросла, пальца в три. Он до того уморился на молитве, да еще в борчатке, что, достав платок, вытер лицо и бороду, а потом, расстегнув борчатку, снял шарф, вытер шею.
– Не тверд, не тверд, раб божий, – сказал он старику.
– Смертным часом испужать бы, – подсказал Прокопий Веденеевич.
Святой Ананий покачал головой.
– Такого не испугаешь, отец, смертным часом, – и опустился на лавку. – С перепугу он еще в ревком побежит и поклон отдаст Головне с винтовкой.
– Отдаст, собака!
– Все они такие, мужики. И вся их вера – в брюхе, в хозяйстве и в стенах, в которых они утробы свои набивают.
– Истинно так, сын мой!
– Потому и зверь сошел на землю. Но они еще прозреют, космачи, Дойдет еще черемуха. Дойдет! Пусть усерднее красные выколачивают продразверстку – эта молитва для черемухи самая подходящая.
Помолчали.
Прокопий Веденеевич сказал:
– В дороге побереги себя, сын мой. В греховную скверну не лезь зря. Мирское имя свое запамятуй, как не было, и я о том молить буду. От той ночи, когда ты принял тополевое крещение, до ночи сей ты – сын мой, Ананий, а потому – жить нам и благодать господнюю творить нам.
– Спасибо, отец.
– Во городе будешь, скажи там: кипит котел – пар идет к небу, и в том котле люди воплем исходят. Пусть оружие собирают и войско. Белое, праведное войско.
Святой Ананий пообещал собирать оружие и войско.
– Дух мой крепкий, слава Христе! – нудил старик. – Виденье было: не помру я, покель не одолеем анчихриста. Восстание подымать надо, оружие ковать надо. На хитрость метать хитростью надо.
– Надо, отец, надо, – отозвался святой Ананий.
– Тятенька… – позвал Филя из-за двери.
– Ну, с богом, сын мой! Ждать буду добрых вестей. А про нас не думай. Не спать будем – божье дело творить будем. Из деревни в деревню старух пошлю и стариков. И сказано во Писании: око за око, зуб за зуб.
С тем старик вышел из моленной в избу.
Святой Ананий раздевался. Он оказался в меховой душегрейке, в толстых стеганых штанах; под душегрейкой по черной рубахе – не опояска, а военный ремень и на ремне маузер в деревянной кобуре. Эту амуницию Ананий снял, положил на лавку, намотал на шею шарф, надел борчатку, а уж тогда и подпоясался ремнем с оружием; достал из левого кармана две небольшие бомбы, подержал их на ладони и сунул в карман; уши меховой шапки подвязал тесемочками под подбородком; поверх борчатки натянул подборную черную доху, полы которой подметали пол, и поднял воротник так, что лицо скрылось – только глаза виднелись. Надел еще лохмашки из собачьих шкур шерстью наружу, как и доха, оглянулся на иконы, пробормотал:
– Дай бог, чтобы все обошлось благополучно, – и покинул моленную.
… Еще в прошлом году, в декабре, есаул Потылицын сошелся душа в душу с Прокопием Веденеевичем. В ту ночь есаула чуть не схватили ревкомовцы в доме казачьего старшины Сумкова. Есаул бежал в одних кальсонах, в нижней рубахе, босиком – выпрыгнул в окно из горницы. Окно выходило в проулок, и Потылицын, ошалелый от страха, ударился по переулку на Верхнюю улицу. Мороз держался лютый – крещенский, и Малтат, кипевший наледью, дымился туманом. Есаул не помнил, как он влетел в первую попавшую избу и стал ломиться в дверь. Открыл ему старик, испугавшийся не менее есаула, и, бормоча молитву, отступил в избу: «Свят, свят, свят! С нами крестная сила!» Есаул повалился в ноги старику и просил укрыть его от разбойников на одну ночь. Опомнясь, старик спросил: «Грешник ты аль праведник пред господом богом, святым духом и сыном божьим, Исусом?» Есаул, конечно, ответил, что он самый настоящий праведник, а убить его хотели безбожники-ревкомовцы.