Через порог перелезла льняноволосая, пухлощекая девочка, годика три, не больше. За нею старшая, такая же беленькая. Обе босые, в холщовых платьицах. Прасковеюшка погнала их прочь из избы.
– Ись хочу… Ись! – визжала меньшая.
– И я ись хочу! – вторила старшая.
– Зачем ты их гонишь? – удивилась Ефимия.
– Чаво им подеется? – ответила Прасковеюшка. – Пусть трескают на огороде морковку, а потом мыть потащу в речку: эких да в чистую избу пускать!..
Ларивон Филаретыч спросил:
– Михаила-то твой постарел? – Три года как помер.
– Исусе Христе! Не слыхивал. В богатстве проживал, деньги наживал – и на тебе – помер!
– Богатство душу не удержит.
– И то.
Ларивон Филаретыч вспомнил, как тихий Михаила Юс-ков вдруг показал себя совсем не тихим: брыластого борова Калистрата упокоил да еще в общину привез, чтоб изничтожить паскудное тело, что и свершил во славу Исуса Ларивон Филаретыч, – небу жарко было.
– В Урянхае долго проживали? – спросил он.!
– Годов семь так иль восемь.
– Какая там земля?
– Горная да пустынная. Куда ни глянешь – всюду черные да синие горы и лес па них. Иль голые камни. Енисей там зовут Бий-Хемом. Их там два Енисея: Большой и Малый. Ка-Хем и Бий-Хем. Живут на той земле сойоты и монголы, а мы их звали всех инородцами. Люди гостеприимные, да темные. Язычники. Шаманы у них такие – смотреть страшно, как они колдовство совершают. И от хвори лечат, и службу правят. Прыгают с бубнами, разнаряженные лентами и побрякушками, а им верят, что они нечистый дух гонят прочь. Скота там несметное множество. Жили мы в большом селе на берегу Бий-Хема. И Малый Енисей впадает рядом, возле горы. Я сперва не знала: выживу ли на той земле? Потом надумала открыть русскую школу для инородцев. Учила, что сама разумела. Может, и теперь добром поминают люди тех гор – не ведаю. Грамоту многим дала, а счастьем не оделила ни одного. Где его взять, счастье?
– Оно так. Да, может, и счастья нету?
– Может, и нету, – согласилась Ефимия Аввакумовна. – Повидала я разных людей, а счастливых что-то не видывала. В душегубстве счастье ли?
– В спасении жизнь наша!
– От чего спасаться?
– От людского блуда. Во грехе люди погрязли. Прасковеюшка набожно перекрестилась.
Ларивон Филаретыч заговорил про богатства покойного Михайлы Юскова.
– Не было мне счастья в том богатстве, Илларион Филаретыч! Коротка и прискорбна жизнь человека, если он помышляет о деньгах и богатстве. У одних богатство и золото, дворцы понастроены, а у других черный хлеб с водицей.
– Такоже. Такоже. Кабы старой веры все держались…
– Было ли богатство в общине, когда все держались старой веры? – И ответила: – Только не умирали от голода – и все богатство!
– Оно так!
Самовар закипал. Прасковеюшка собирала на стол, застланный самотканой скатертью с поморскими узорами – бабка Марфа ткала.
Ефимия Аввакумовна глянула на иконы, занимающие весь красный угол. Те самые, под которыми удушили Веденейку! Она, Ефимия, молилась на эти иконы, когда сутки висела на костылях, ожидая судного спроса. Мокеюшка пощепал их, побил о стены, да Ларивон Филаретыч склеил потом: щепочку к щепочке, но и теперь виднеются расщелины на масляной краске.
Хозяин заметил взгляд гостьи, испугался. Как бы не опорочила нерукотворные лики святых!
– Как здоровьишко-то Семена Данилыча? – спросил про деверя Ефимии.
– Поправляется.
– Слава Христе. Со медведем бороться – спаси и сохрани! Не оробел, слава богу. Веденей наш тоже спытал обнимку косолапого. В позапрошлый год у берлоги оказия приключилась. Взял на рогатину, а руки не сдюжили. Кабы не успел нож выхватить, каюк бы.
Ефимия Аввакумовна опять взглянула на иконы.
– Гостевать долго будете?
– Да насовсем приехала. Поставлю дом у поскотины и буду жить возле Гремучего ключа в рощице.
– У кладбища?
– Через дорогу.
– Да што вы!
– Мертвые за ноги не хватают, Илларион Филаретыч. Живых собаками травят.
Старик вздохнул, но сделал вид, что не уразумел намека.
– Другой раз думается, – продолжала Ефимия Аввакумовна, – нет человеку спасения ни на земле, ни на небе. Все тлен и прах. Из праха вышли – в прах отойдем. И после будем как не жившие. Дыхание в ноздрях наших – дым. И слово наше – пустошь и суета сует. Тело обратится в ничто, и дух рассеется. И само имя наше забудется со временем, и никто про нас не вспомнит. Ибо вся наша жизнь – едная тень без плоти. На челе у всех печатка смерти, и нет от той печатки спасения. К чему вера? И во что веровать? В туман, в церковный блуд и в вечное забвение? И вот эти лики святых угодников творили люди, а что в них, в ликах?
Ларивон Филаретыч испуганно ахнул:
– Что вы, что вы, Ефимия Аввакумовна! Еретичество-то экое, а?! Исусе Христе, спаси и помилуй! – и взглянул на Прасковеюшку, махнул рукой: – Подь!
– Зачем гонишь!
– Святотатством смущаешь.
– Смущаю? Ишь ты какой благостный! Веру Филаретову блюдешь, а человека затравил собаками.
– Каторгу-то?
– Праведника.
– Экий праведник! На нем креста не было. Клейменый разбойник. Сам урядник сказывал: по клеймам – вечный каторжный. От такого не оборонись – смерть будет.
– Или он напал на дом твой?
– Кабы недоглядел, ночью всех порешил бы.
– Говорят, будто на покосе Валявиных ладонью молился, не щепотью.